» Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Вместо предисловия. Часть вторая. | Поэзо Сфера – Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов.
автор: admin дата: 4th November, 2008 раздел: Воспоминания друзей

Лидия Чуковская

Записки об Анне Ахматовой
Вместо предисловия. Часть вторая

Цитируется по: Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Кн.1. 1938 – 1941. – М.: Книга, 1989. – 279 с.

Мои записи эпохи террора примечательны, между прочим, тем, что в них воспроизводятся полностью одни только сны. Реальность моему описанию не поддавалась; больше того — в дневнике я и не делала попыток её описывать. Дневником её было не взять, да и мыслимо ли было в ту пору вести настоящий дневник? Содержание наших тогдашних разговоров, шёпотов,
догадок, умолчаний в этих записях аккуратно отсутствует. Содержание моих дней, которые я проводила изредка за какой-нибудь случайной работой (с постоянной меня выгнали ещё в 1937-м), а чаще всего — в очередях к разнообразным представителям Петра Иваныча, ленинградским и московским, или в составлении писем и просьб, или во встречах с Митиными товарищами, учёными и литераторами, которые пробовали за него заступаться,— словом, реальная жизнь, моя ежедневность, в записях опущена, или почти опущена; так, мерцает кое-где еле-еле. Главное содержание моих разговоров со старыми друзьями и с Анной Андреевной опущено тоже. Иногда какой-нибудь знак, намёк, какие-нибудь инициалы для будущего, которого никогда не будет,— и только. В те годы Анна Андреевна жила, заворожённая застенком, требующая от себя и других неотступной памяти о нём, презирающая тех, кто вёл себя так, будто его и нету. Записывать наши разговоры? Не значит ли это рисковать её жизнью? Не писать о ней ничего? Это тоже было бы преступно. В смятении я писала то откровеннее, то скрытнее, хранила свои записи то дома, то у друзей, где мне казалось надёжнее. Но неизменно, воспроизводя со всей возможной точностью наши беседы, опускала или затемняла главное их содержание: мои хлопоты о Мите, её — о Леве; новости с этих двух фронтов; известия «о тех, кто в ночь погиб».

Литературные разговоры в моём дневнике незаконно вылезли на первый план: в действительности имена Ежова, Сталина, Вышинского, такие слова, как умер, расстрелян, выслан, очередь, обыск и пр., встречались в наших беседах не менее часто, чем рассуждения о книгах и картинах. Но имена великих деятелей застенка я старательно опускала, а рассказы Анны Андреевны о Розанове, или Модильяни, или даже всего лишь о Ларисе Рейснер, или Зинаиде Гиппиус — записывала. Застенок, поглотивший материально целые кварталы города, а духовно — наши помыслы во сне и наяву, застенок, выкрикивавший собственную ремесленно сработанную ложь с каждой газетной полосы, из каждого радиорупора, требовал от нас в то же время, чтобы мы не поминали имени его всуе даже в четырёх стенах, один на один. Мы были ослушниками, мы постоянно его поминали, смутно подозревая при этом, что и тогда, когда мы одни,— мы не одни, что кто-то не спускает с нас глаз или, точнее, ушей. Окружённый немотою, застенок желал оставаться и всевластным и несуществующим зараз; он не хотел допустить, чтобы чьё бы то ни было слово вызывало его из всемогущего небытия; он был рядом, рукой подать, а в то же время его как бы и не было; в очередях женщины стояли молча или, шепчась, употребляли лишь неопределённые формы речи: «пришли», «взяли»; Анна Андреевна, навещая меня, читала мне стихи из «Реквиема» тоже шёпотом, а у себя в Фонтанном доме не решалась даже на шёпот; внезапно, посреди разговора, она умолкала и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что-нибудь очень светское: «хотите чаю?» или: «вы очень загорели», потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. «Нынче такая ранняя осень»,— громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей.

Это был обряд: руки, спичка, пепельница,— обряд прекрасный и горестный.

С каждым днём, с каждым месяцем мои обрывочные записи становились всё в меньшей степени воспроизведением моей собственной жизни, превращаясь в эпизоды из жизни Анны Ахматовой. Среди окружавшего меня призрачного, фантастического, смутного мира она одна казалась не сном, а явью, хотя она в это время и писала о призраках. Она была несомненна, достоверна среди всех колеблющихся недостоверностей. В том душевном состоянии, в каком я находилась в те годы,— оглушённом, омертвелом,— я сама всё меньше казалась себе взаправду живою, а моя недожизнь — заслуживающей описания. («И то хорошо, что прошла».) К 1940 году записей о себе я уже не делала почти никогда, об Анне же Андреевне писала всё чаще и чаще. О ней тянуло писать, потому что сама она, её слова и поступки, её голова, плечи и движения рук обладали той завершённостью, какая обычно принадлежит в этом мире одним лишь великим произведениям искусства. Судьба Ахматовой — нечто большее, чем даже её собственная личность,— лепила тогда у меня на глазах из этой знаменитой и заброшенной, сильной и беспомощной женщины изваяние скорби, сиротства, гордыни, мужества. Прежние стихи Ахматовой я знала наизусть с детства, а новые, вместе с движениями рук, сжигающих бумагу над пепельницей, вместе с горбоносым профилем, чётко вычерченным синей тенью на белой стене пересыльной тюрьмы, входили теперь в мою жизнь с такою же непреложной естественностью, с какой давно уже вошли мосты, Исаакий, Летний сад или набережная.

Июнь — июль 1966
Москва

Метки: , ,

Оставить комментарий

Comments Protected by WP-SpamShield Spam Filter