» Марк Соболь. Стихотворения | Поэзо Сфера – Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов.
автор: admin дата: 8th March, 2009 раздел: Советская поэзия, Стихотворения

Марк Соболь. Стихотворения

Цитируется по: Соболь М.А. Избранное: Стихи и проза/Предисл. Л. Васильевой. – М.: Худож. лит., 1989. – 415 с.

Стр. 13 – 49

КОГДА-НИБУДЬ

Когда-нибудь,
когда постигнут внуки
из первых книг основы бытия,
восстанет вновь — в крови, сиянье, муке
отчаянная молодость моя.

Она войдёт в сверкающие классы
и там, в совсем не детской тишине,
расскажет им глухим и хриплым басом
торжественную повесть о войне.

Тогда воскреснут подвиги былые —
великая и трудная пора,—
и мы войдём, сегодняшние,
злые,
пять раз в атаку шедшие с утра,

забыв о том, что вот сейчас уснуть бы
так хорошо…
Но мы — который раз! —
грядущих дней отстаивая судьбы,
по многу суток не смыкаем глаз.

Там всё поймут:
короткий мир стоянок,
над полем боя робкую звезду,
и едкий запах сохнущих портянок,
и песню, что возникла на ходу.

И то, как в тяжком орудийном хрипе
весенний день наведывался к нам,
и нёс он запах пороха и липы,
и был с дождем и солнцем пополам.

И белокурый юркий непоседа
вдруг станет строгим —
вылитый портрет
того, уже давно седого деда,
который был солдатом в двадцать лет.

ПРИТЧА ОБ АЛЕКСЕЕ ОРЛОВЕ, РУССКОМ СОЛДАТЕ

1

Значит — рай!
Ну, а я полагал, что лет по сто
нам положено каждому жизни одной…
Так давай-ка закурим, товарищ апостол,
нашей русской махорки
земной.
Сколько вёрст прошагала стрелковая рота —
не считали,
и нет им, пожалуй, числа…
Обернёшься:
глядит на тебя с поворота,
провожает солдата ветла.
Как, бывало, закуришь, товарищ, с устатка —
вот когда настоящий почудится рай!..

Значит, прожито всё
до конца,
без остатка…

Эй, гармонь, веселее играй!
Чтоб единой верстой обернулась дорога,
чтоб к чертям
(извиняюсь!)
рассыпалась грусть;
чтобы знала братва:
добираясь до бога,
я на Землю
сто раз оглянусь.

Обними меня, мать,
проводи меня просто,
как ветла на пути, попрощайся со мной!..
Так давай же закурим, товарищ апостол,
нашей русской махорки
земной.

2

Что мне скажут?
Что должен я буду ответить?
Вижу стены, разделанные под орех;
заседают святые в своём кабинете
под плакатом:
«Курение — грех!»
Неужели и вправду весь путь мой окончен
и сейчас подведётся последний итог?..

Открывая совет,
прозвонил в колокольчик,
призывая к порядочку,
бог.
И, чеканя с достоинством каждое слово,
произносит спокойно и сухо Илья:
— Оглашается жизнь Алексея Орлова…
Алексея Орлова —
моя!
И пошло —
будто песни какой переливы,
а из песни, понятно, не выкинешь слов.
Жил на свете воистину жизнью счастливой
Алексей Николаич Орлов.
Не тащась кое-как, словно тощая кляча,
не слюнявя рубли и не клянча гроши,
жил —
кипел каждой капелькой крови горячей,
жил — как песни певал:
от души!
Тошно жить в конуре
и косматым Полканом
тявкать, глухо ворчать да обгладывать кость…
Целовал — так взасос,
выпивал — так стаканом,
а работал — так накрепко:
гвоздь!
Для такого пока не придумано склепа,
да к тому же друзья не простились со мной…
Жизнь
на полном ходу
до обиды нелепо
остановлена пулей шальной.
Мне б ещё полагалось пожить бы на свете…
Что солдату ответите, Ветхий завет?
Вот вопрос…

И задумался крепко над этим
высочайший
святейший
совет.

3

Ночь в России.
Сейчас над её городами —
те же звёзды, что рядом со мною горят…
А святые тихонько трясут бородами,
говорят…
Обо мне говорят.
Мерно каплет со свеч восковая истома,
час окончился,
скукой убит наповал.
Что теперь у меня, как подумаю,
дома?
Сколько времени там не бывал!
Где-то к дому ведёт золотая дорога,
только мне не идти по дороженьке той…

Встал
сидевший по правую руку от бога
добродушный и хитрый
святой:
— Рассмотрев житие Алексея Орлова,
что занятно весьма и чудно,
мы внесли резолюцию:
быть ему снова
на Земле человеческой,
но…

Чтобы жил в тишине,
чтобы маленьким счастьем
сам себя, ухитрясь, наполнял до краёв,
на лежанке б лежал,
целовал свою Настю
да читал описанья боев…

Это что же?
Кряхтеть
раздобревшею бабой;
лузгать семечки
в эдаком царстве сонуль?!
Эх, святые!
Простите, конечно, но я бы,
дали б волю, окопным словцом резанул.
Чтоб на Землю,
где прежде,
от пороха смуглый,
шёл в бою напролом
сквозь огонь и беду —
я спустился бы сытый,
да сладкий,
да круглый?!
Извиняюсь, шалишь,—
не пойду!
И, не выдав ничем своего сокрушенья —
уж такой богомазы им создали вид! —
чуть подумав,
другое выносит решенье
на своем заседанье
синклит.

4

— Сын мой!
Видишь: слетаются райские птицы,
чтобы петь неустанно, тебя веселя.
Пусть она себе мерно вкруг солнца вертится,
эта самая ваша
Земля.
Год в раю —
что у вас на Земле междометья:
ах! — и нет,
ох! — и год пролетает опять.
Так пройдут — оглянуться не сможешь — столетья:
штучки три,
а быть может, и пять.
И каким-нибудь солнечным утром весенним,
засчитая за будни пять сотен годов,
мы отпразднуем лихо
твоё воскресенье,
Алексей Николаич Орлов!..

Ой, Земля!
Не узнать:
ей ночами не снится
отдалённое зарево боя во мгле;
между странами колышка нет от границы —
все
коммуной живут на Земле.
Люди
сплошь музыканты, певцы да поэты
(значит, всяческой пакости туго пришлось!),
все дома из стекла голубейшего цвета,
чтобы шпарило солнце насквозь!..
Эй, ликуй, моя Родина, горе рассеяв,
сквозь столетья,
грядущее,
мне прозвени!
Жизнь,
голубка,
бойца своего, Алексея,
если можно,
тогда помяни.
Разгляди меня!
Выбери прямо из чащи
разных,
путаных,
в прошлое канувших дней —
день сегодняшний,
гневом и болью рычащий,
день
оставленной жизни моей.

5

Я закрою глаза…
По кустарникам,
сбросив
те цветы, что за лето свое отцвели,
бродит третья по счёту
военная осень
русской
горькой и сладкой земли.
Всё мне дорого здесь:
пожелтевший листок ли,
что проплыл надо мной, прошуршал и затих…
Или этот окоп —
мы в нём пели и мокли,
вспоминали любимых своих.
Да поймите, святые,—
ведь я же такой же,
я шинельный,
пропахший землёй и войной,
сердцем,
кровью,
дыханьем,
костями похожий
на товарища рядом со мной.
Разве буду с небесной глядеть синевы я,
как с мольбою ко мне,
призывая спасти,
дети
тянут ручонки свои восковые:
— Дай взрасти-и-и!..
Нет!
По дням
исковерканным,
страшным,
корявым,
там, где гибель к земле пригибает —
ложись!..—
я пойду!
И за мною раскинется слава
на века,
на бессмертье,
на жизнь.
А пока на Земле не засыпаны ямы
в тех местах, где война по дорогам прошла,
мне бы надо бы только, чтоб мама…
Чтоб мама
напоследок ещё обняла.
И опять я в боях —
в самой горечи,
в гуще…
Человечью беду до пупа раскроя,—
буду там,
в этом самом звенящем
грядущем,
но не гостем —
хозяином
я!

6

Что вы мне предлагаете разные дали,
равнодушно взирая с высоких небес?
Если б вы на минуту одну увидали
этот
осенью тронутый лес;
услыхали б, как ночью
(всё крепче и крепче
шаг идущих немного поодаль боев)
он,
всё видевший,
всё передумавший,
шепчет
что-то нежное,
что-то своё…
За единый листок, за песчинку России,
в бесконечной любви к ней кругом обвиня,
вы б
от чистого сердца
сто раз воскресили
Алексея Орлова —
меня!

И на стенах
спокойные
дрогнули тени,
сразу в рост поднимаясь на мраморе плит.
Загудел,
загремел в небывалом смятенье
весь, взорвавшийся словно, синклит:
— Человек!
Раскрываются райские дверцы.
Встань — и крылья свои на ветру распрями,
каждой жаркой кровинкой солдатского сердца
доживи,
долюби,
догреми!..

Ближе, ближе Земля — моей Родины берег!
Ветер в уши свистит, словно сам сатана.
Бьётся с рёвом в железные рёбра Америк
океана седая волна.
Раскидав на пути облака и планеты
(пусть хозяин потом,
что к чему, разберёт),
я лечу!

Вот оно, долгожданное!
Это:
— Взво-од, вперёд!..
Так вперёд, чтобы солнце сияло, не меркло;
славься, гордая Родина,— песня моя!..

7

Рядового Орлова кричат на поверке…
— Алексей Николаича?
Я!

НА ДНЕПРЕ

Гребли усталые гребцы,
кругом была беда…
Черным-черна, как антрацит,
днепровская вода.

И вдруг ударило. И вдруг
уже водой несло
из чьих-то вмиг ослабших рук
упавшее весло.

И ветер этой ночью жёг
ударами хлыста.
Но берег, вечером чужой,
наутро нашим стал.

И красный флаг на берег наш
сапёр тогда вкопал,
а я вошёл в пустой блиндаж,
качнулся и упал.

Кругом шумели голоса,
но был мой сон глубок.
Я спал огромных три часа
и выспался, как бог.

Осенний день, холодный день
маячил впереди…
Я затянул тогда ремень,
винтовку зарядил.

А над рекой безмолвно стыл
свинцовый небосвод…
Здесь был уже глубокий тыл,
и я ушёл вперёд.

АТАКА

Борису Дубовику

Дьяволом создано это болото!
Грязь и вода наполняли траншею.
Ровно семь суток сидела пехота,
по уши мокла и вязла по шею.

Ровно семь суток… Потом, на восьмые,
по командирскому чёткому знаку,
чёрные, грязные, мокрые, злые,
мы из траншеи рванулись в атаку.

Бились, как черти. Нет — злее, чем черти!
Спросишь — не страшно? Немножечко страшно.
Только ведь некогда думать о смерти,
если дерёшься в бою рукопашном.

Страх… Это чувство запрятано где-то.
Каждый удар — продолженье расчёта:
это — за села сожжённые; это —
за распроклятое наше болото!

Это — за слёзы в родительском доме,
это — за «юнкере» над нашей столицей!..
…Только потом на истёртой соломе
как-то упорно и нудно не спится.

Знаешь, приходит такая минута:
вдруг, в промежуток какой-то короткий,
хочется света, тепла и уюта,
песенки, что ли, за перегородкой.

Может быть, в комнату дальнюю эту
тихое счастье неслышно вошло бы…
…Не по сигналу мы встали к рассвету –
перехватило дыханье от злобы!

Нет же! И песням дано повториться!
Если ж дороги расстелены в дыме —
пусть он заплатит за это сторицей,
враг мой — убийца с глазами пустыми.

Тяжко? Ни слова об этом! Молчанье.
Горечь сладка, как дыханье полыни…
Сладостен путь наш! Его окончанье —
после победы. И только в Берлине!

* * *

Счастьем мы с тобой не избалованы…
Так случилось.
Может, хорошо
то, что я тогда недоцелованным
поздней ночью из дому ушёл.

И на всех дорогах неприветливых,
где за наше счастье воевал,
только ветер губы мне обветривал,
горьким дымом жарко целовал.

А когда вокруг сплошное крошево
и огонь особенно жесток —
отпивал солдат из фляги прошлого
твоего дыхания глоток.

Дни идут…
По тоненькому листику
обрывая их с календаря,
улыбнись: приду, назло баллистике
и одной тебе благодаря.

АПРЕЛЬ

Где-то там, среди болота,
задыхаясь тяжело,
злобно лает
миномёта
шестиствольное хайло.
Мчатся мины, взвизгнув разом,
холодочком в сердце лёд…
Озорной солдатский разум
отмечает: недолёт!
Я ещё дорогой ратной
прошагаю…
А потом,
победив, вернусь обратно
в дальний город, в старый дом,
где ночами писк мышиный
будет мил…
Родимый кров!
Там асфальт: цепей на шины
не найдешь у шоферов
(там, пожалуй, и фашины
назовут вязанкой дров).
Там одних воспоминаний
хватит мне на триста лет.
По привычке утром ранним
встану —
чистить пистолет.
И тогда дверные створки
очень крепко затворю,
самокрутку злой махорки,
как бывало, закурю,
звона первого трамвая
не услышу…
…Взрыв!
Ложи-ись!..
Полоса передовая:
смех и слёзы, смерть и жизнь!
Поднялся с болотной прели
горький дым, глаза слезя…
Помечтать слегка в апреле
захотел — и то нельзя.
Тут одно: гляди, не мешкай —
тут не стрельбище, не тир:
две коротких перебежки
и — штыку ориентир!

* * *

Пусть не снится, что сладко нежит он,
тихо любит, покорный твой.
Он припомнит с зубовным скрежетом,
с лютой нежностью фронтовой —

губы горькие, блузку тесную —
пальцы прыгали, теребя,—
всю знакомую, всю телесную,
неподатливую тебя,

всю, пришедшую в ночь бессонную,
но, покуда земля в дыму,
от разлук ещё не спасённую,
недозволенную ему.

БОЛОТО

Семь суток в болоте пришлось копошиться:
от мышц отлипает промокшая кожа…
Ты знаешь, я буду, наверно, сушиться сто лет.
И, пожалуй, не высохну всё же.

Семь суток… И в низко нависшие тучи,
отчаянно рявкнув простуженным басом,
плевалось от злости болото пахучей,
густой и осклизлой коричневой массой.

Семь суток… Восьмые обмотки мотают
по первой тревоге. Тогда, для начала,
всю долгую ночь тишину нагнетая,
у них, у врагов, батарея молчала.

Луна отплыла в камыши, потухая,
последние отблески в тучу запрятав.
И вдруг по болоту — как странно! — сухая,
сухая и терпкая дробь автоматов.

И сразу большая притихшая сила
вздохнула — и, с грохотом выдохнув пламя,
рванулась. Хрипела, кромсала, месила
и, вдруг застонав, скрежетала зубами.

Но мы ворвались в головные траншеи
стремительней бури, мощнее обвала…
…Над миром в грязи и крови,
хорошея,
немыслимой ясности утро вставало.

Вставало над местом отчаянной стычки —
и солнце уже золотило болото,
и где-то в сторонке чирикали птички
своё, как всегда, малахольное что-то.

Проплакала тонко последняя мина
и, коротко всхлипнув, поставила точку.
Рождённый рассветом серебряный иней,
звеня, разлетелся росою по кочкам.

И будто бы капля разбрызганной синьки,
по серой шинели скользнув, задержалась:
так в каждой, хоть самой мельчайшей росинке
огромное небо, шутя, отражалось.

И можно торчать, до костей вымокая,
в болоте, где дни — как тягучая мука,
чтоб драться за жизнь,
чтоб увидеть, какая
она бесконечно чудесная штука!

СЫНУ

За окнами петух, наряден и грудаст,
в кромешной тьме зарю выкликивает гулко…
Мир состоит из трёх огромных государств:
твой дом, твой детский сад, кусочек переулка.

Там то, что я забыл: покой и тишина;
сменяя тихий день, приходит тихий вечер.
Когда, играя в бой, ты говоришь «война»,
у бабушки твоей чуть вздрагивают плечи.

А здесь иная жизнь. Здесь мой негромкий стих
в графе «боезапас» у старшины записан…
Два года знаю я из четырёх твоих,
по каплям в два других ты выискан из писем.

Мой мальчик, я — отец. Я бесконечно прав,
сражаясь как солдат. В багровых клочьях дыма
из тысячи мостов и шатких переправ
одна наведена незыблемо и зримо —

в грядущее твоё! Я вижу день, когда открыто
веселясь от бешеной погони,
твои, в зелёный май одетые года,
меня за плечи взяв, неслышно перегонят.

Я славлю этот день. Он лёгок, точно мысль,
он радостью звенит, как песенка девичья,
он ясен, как хрусталь. В нём сокровенный смысл
сегодняшнего дня — во всем его величье.

Весёлый и большой, с тобой он входит в стих,
и толща многих лет становится сквозная…
Два года знаю я из четырёх твоих,
но это пустяки — я будущее знаю!

319,25

На холме сутулом
два куста.
Вот и всё.
Клочок.
Земная пядь.
И она зовётся:
высота
319,25.

А когда-то были города
и кружила в улицах меня
фонарей разбойная орда,
до утра надёжно полоня.

А когда-то плыли корабли,
и когда посмотришь с корабля —
на волнах качается вдали
сказочная синяя земля.

А сегодня только два куста
на ветру колышет высота.
Невысокий холм.
Земная пядь.
А на ней, быть может, умирать.

Мы б могли завыть на сто ладов,
отступить, отчаяться могли,
если б не бывало городов,
если бы не плыли корабли.

Что тогда нам кровное родство,
с кем и куролесить и дружить,
если б мы не знали существо
слова замечательного — жить!

Хорошо землёй моей идти,
песни петь,
морями проплывать.

Но сегодня встала на пути
319,25.
И куда ни глянешь —
два куста,
вспаханная боем высота.

Перед утром будет дан приказ,
и солдаты больше не уснут,
и, наверно, каждому из нас
будет жутко несколько минут.

Но за нами темень и беда
погасила звёзды фонарей,
шевелит свинцовая вода
спущенные цепи якорей…

Пусть восходит солнце!
Мы пошли
в ад,
не поворачивая вспять,—
выскоблить и выжечь из земли
319,25.

Где-то за туманной пеленой
(помнишь — как когда-то с корабля?)
облако смыкается с волной,
синяя виднеется земля.

И на этом лучшем из миров —
давняя солдатская мечта! —
ничему не будет номеров
и куда ни глянешь — высота!

ДОМА НА ПОБЫВКЕ

А когда скомандовал: — В атаку! —
мой голубоглазый забияка,
то само собою вышло так:
он — солдат, а папа — это танк.
Было жарко в танковом десанте,
мама говорила: — Перестаньте! —
только мы полезли напролом,
отдохнув немного под столом.
— Пулемётчик, нажимай гашетку! —
Обстреляли стулья и кушетку,
напоследок крикнули: — Ура!..
…Сын уснул.
А мне уже пора
в грохот, в дым, в пылающие ночи,
в дни — бои, где будет трудно очень…
Чтобы мальчик в жизни знал одну —
эту вот,
       со стульями,
                     войну.

* * *

Августовской ранью предрассветною
нас сюда дорога привела.
И пошла бродить гармонь заветная
в палисадах польского села.

А над нами — путевыми вехами —
яблони, поникшие в пыли…
Всю-то мы вселенную объехали,
да нигде мы милой не нашли.

И боями, бедами испытана,
льётся в песне русская душа.
Мчится тройка. Кони бьют копытами,
огневые гривы распуша.

И панёнки, тонкие и нежные,
слушают в надежде и тоске
эту песню, спетую жолнежами
на чужом и добром языке.

ПАНИ ЗОСЕ

В небе всадник в облачном жупане
едет шагом на кобыле-туче…
Да, у вас, конечно, добже, пани,
но у нас, конечно, пани — лучше!

Мир велик, заманчив, интересен,
только по нему идёшь, сутулясь,
если трудно на сердце без песен,
без «Шумел камыш, деревья гнулись».

Пани, я шучу! В шутливом тоне
о серьёзном легче говорится.
Вместе с нами в первом эшелоне
песни перешли через границу.

Вместе с нами давние, родные,
дорогие родины приметы —
запахи полынные степные,
тихие вишнёвые рассветы…

Как друзья, испытанные в схватках,
вместе с нами ходят не впервые
русская задорная ухватка,
русские удары штыковые.

И по прежней ласковой привычке,
просто и доверчиво, как дома,
смотрит с фотографии москвичка
на листке из старого альбома.

Может, пани, видно ей с Арбата,
как за дымной далью расстояний
по дорогам пыльным и горбатым
путь на Запад держат россияне.

В дни боёв, побед, недосыпаний —
путь один, святой и непреложный.
И на нём вам оставаться, пани,
вросшей в память вехою дорожной.

* * *

Любил… как сорок тысяч братьев…
Шекспир — «Гамлет»

Москва. Концерт. Актриса в чёрном платье
двадцатый раз выходит на поклон.
И зал влюблён, как сорок тысяч братьев,
и я один сильней, чем зал, влюблён.

А после — в ночь, шататься до рассвета,
тебя, как песню, сердцем повторив…
Быть может, и сегодня помнят это
московские шальные фонари.

Но я — солдат. Чудесный день вчерашний
приходит к нам окопною тоской,
и первый раз в атаке рукопашной
я о тебе забыл под Шаховской.

Прошли года, дыханьем раскалённым
мои стихи и память огрубя…
На перекрёстках польские мадонны
из камня — чуть похожи на тебя…

Пугают ночь багровые зарницы.
Блиндаж. Уют. Земли глухая дрожь.
И патефон. И голос у певицы
на дальний твой немножечко похож.

Но мне твоя живая песня снится —
так людям вёсны снятся в январе…
Театры. Шум. И улицы столицы
в неразберихе ярких фонарей.

И если завтра, мужество утратив,
я разрыдаюсь, встретившись с тобой,
напомни мне, как сорок тысяч братьев
ночь скоротав, наутро вышли в бой.

* * *

Встречи,
           горести,
                     песни,
                          мысли —
всё бывало и проходило…
Так плывут по широкой Висле,
обгоняя друг друга, льдины.

После тягостных уставаний
жизнь раскинется — вся иная!..
Где-то сядем мы на диване,
философствуя,
            вспоминая —
словно тающий битый лёд,
всё когда-нибудь проплывёт.

…В ночь проваливались ракеты,
танки тяжко ползли в низину.
Было лето.
            И пахло лето
степью, трупами и бензином.

Бьют прямою наводкой с кручи,
где-то ахнули, закричали…
…Мне сказали, что кто-то лучший
провожает тебя ночами.

Я смеялся: какая малость!
Случай самый обыкновенный…
Здесь
       большая судьба решалась
жизни, смерти и вдохновений.

Много позже
             (ночлег немилый,
тишь на тлеющем пепелище)
заворочалась, защемила,
одолела меня тощища!

Давний мир без тебя немыслим,
ты, как воздух, необходима!..
…Проплывают по серой Висле,
обгоняя друг друга, льдины.

Будто соль, оседает проседь,
но, окрепшая в этой гонке,
с гулким шумом вода уносит
льдины,
         всяческие обломки…
Словно тающий битый лёд,
всё когда-нибудь проплывёт.

ПРИВАЛ НА ФОЛЬВАРКЕ

Рояль угрюмо скалится,
сверкая полировкою…
Как трудно двигать пальцами,
застывшими,
             неловкими!
Сегодня вёрсты пройдёны,
там всё — сплошное крошево…
Согрей меня, мелодия,
заветная,
           хорошая!
Она из сердца просится,
победная,
           упрямая…
По комнатам разносится:
«Страна моя,
             Москва моя!»
А стены смотрят тучею,
чужие,
         нелюдимые…
«Кипучая,
           могучая,
никем не победимая!»
Метёт метель за окнами,
напуганная песнею…
Москва моя далёкая,
мечта моя чудесная!
Сильнее тосковали мы,
любили постояннее
походами,
          привалами,
седыми расстояньями…
Взмахни ж косою русою,
любовь моя,
            тоска моя!…
Идёт-звенит по Пруссии
страна моя,
         Москва моя!

СОЛДАТ

Краток сон до утренней побудки…
Будешь рад хотя б такому сну.
Жизнь — война.
А если промежутки —
переход с войны и на войну.
Давний привкус дальнего покоя,
строчки писем,
отсвет серых глаз…
Только то, что сердцу скажет —
к бою!
больше нас
и как-то выше нас.
И когда в часы осенней грусти
жёлтый лист уронят тополя —
поглядишь за невысокий бруствер:
там — земля…
Куда ни глянь — земля.
А на ней, изрытой и измятой,
вечно спорят с тленьем и войной
звон колосьев, пряный запах мяты,
дух полынный, горький и хмельной.
И за боем слышен, слышен, слышен
зов земли —
её нестройный хор,
дождик, барабанящий по крышам,
паровозов трезвый разговор.
И молчит о днях окопной муки
друг солдат —
наверно, потому,
что дорог изломанные руки
вся земля раскинула к нему.
Дни бегут.
Вода со стен окопа
понемногу смоет гарь войны.
Но души пороховую копоть
не омыть морями тишины.
Мы придём,
под лёгким слоем пепла
спрятав пламя сердца своего,
чтобы люди добрые не слепли
от сиянья жгучего его.

НЕУГАДАННАЯ МОЯ…

Не поймёшь ты меня, осудишь,
скажешь резкое, не тая…

Где ты ходишь и чья ты будешь
неугаданная моя?
Как шагали мы, как дрались мы
про дороги да про леса
я писал тебе песни-письма
на различные адреса.
Зелен лугу да рекам синим,
где бродить нам с тобой вдвоём…
Знаю — письма писал в Россию,
но не знаю, в какой район.
Про тревоги да про печали,
про немыслимую войну…

Целый день мы вчера молчали,
только слушали тишину.
И окно распахнули настежь —
за окошком весенний день —
и пятилепестковым счастьем
осыпалась для нас сирень.
Даже было мне как-то странно,
что от родины, от берёз
я мечту по годам и странам
нерастраченную пронёс.
Сколько вёрст я в бою осилил —
там кровава любая пядь…

Надо будет тебя в России
обязательно отыскать.

Метки: , ,

Оставить комментарий

Comments Protected by WP-SpamShield Spam Filter