Геннадий Русаков
Цитируется по: День поэзии. 1987. Москва: Сборник. -М.: «Советский писатель», 1987, 224 стр.
* * *
Я, наверно, других, не фамильных кровей:
я двужильнее, злей, не в пример здоровей —
весь в тамбовских прабабок, дьячковых старух…
Правым ухом востёр, а на левое глух.
Собирайся, мой род, мой приход отмечать:
пить дурной самогон и «матаню» кричать,
каблуками стучать, колготать что есть сил…
Собирайся, мой род,— выходи из могил!
Ну-ка, прадеды, деды! Гляжу — столько лиц!
Созывайте своих незабвенных вдовиц —
захоперских касаток, линялых стрижих!
Не найдёте своих — приводите чужих.
Полно вам по курганам-бурьянам лежать!
Нынче будем друг дружку за руки держать.
Вот я — хват, голодранец, прищуренный глаз —
объявился, пришёл и пророс среди вас.
То-то я балагурю и шутки шучу!
…Я, родные, без вас на земле не хочу.
Допою-допляшу, где стоял — упаду,
и за вами, за вами, за вами уйду!
Будем мы по курганам-бурьянам лежать
и друг друга за тёплые руки держать.
* * *
Проходят страхи позднего взросления.
Теперь меня не просто испугать.
Я был последним трусом поколения
не битых, но привыкших убегать.
Что мне теперь! Не вспомнят, не дороются.
Мои грехи — окалина и прах.
Теперь со мной моя святая троица:
любовь, и жизнь,
и самый страшный страх…
Пугливый сын нелепого столетия,
я ничего не знал в его судьбе.
И хоть к нему не набивался в дети я,
оно само берёт меня к себе.
Бери, ну что ж, меня и раньше сватали.
Я у тебя не первый на паях —
проверенный твоими сопроматами,
уложенный в анкетных житиях.
Но мне не этой злобою неможется:
мне б самого себя переболеть…
Который год уже душа кукожится
и неумело учится
смелеть.
САДЫ
1
Сады и люди всюду ходят рядом,
друг друга слышат и в лицо глядят.
Я сам, наверно, скоро стану садом,
и мне впервые скажут слово «брат».
Но у кого мне жизни научиться?
По чьей беде я плакальщик-ходок?
Зачем в окно приблудный сад стучится
и колет сердце смертный холодок?
Мне ничего от времени не надо:
иголки малой даром не хочу.
Я не затем учусь терпенью сада
и варом раны дерева лечу!
Мне б только зубы саднило от стужи
и в горле ком смеяться не мешал.
Мне б только уже, только уже, уже
полдневный месяц таял и тоньшал!..
2
Эй, кто-нибудь! Да нет, не отзовётся:
не до того неистовой стране.
Вон только сад опять куда-то рвётся
уйти по промороженной стерне.
Эгей, куда? К какому океану?
Какую даль расталкивать плечом?
Ты погоди, я тоже следом встану:
вдвоём нам всё на свете нипочём.
Кому блажным затеям удивляться?
Большой стране не занимать страстей,
когда поля на столько жизней длятся
и не сочтёшь обидчивых детей.
И без того их норов слишком пылок…
Проснёшься утром — снова тот же гуд:
топорща обрастающий затылок,
идут сады, любимая, идут.
* * *
Этот март в декабре, этот ветер с апрельским напругом,
эти мокрые липы, мосластое тело земли…
Эта жажда родства — называться кому-нибудь другом
и другому отдать, что другие тебе принесли.
Только я не о том: даже слух обо мне оборвётся,
и по мне моё время, не глядя, пройдёт напролом.
Я об этой земле, где так горько и страстно живётся.
Я о мартовской влаге, о ветре с апрельским теплом.
Завершается век, и кончаются прежние счёты.
Замыкается круг нашей самой прекрасной судьбы.
Хороши наши дети и наши пчелиные соты,
и протяжные реки, как вены у нас, голубы.
Как мне радостно быть в этом крошеве града и снега!
Как земля молода, и опять из раскисшей реки
выпирает боками шершавое тело ковчега,
и четвёртые сутки скрипят и пружинят мостки!
* * *
Смотри, дыши… Опять на реках льдины.
Опять апрель переселенцев шлёт.
И снова мы с тобою двуедины,
как два крыла, отпущенных в полёт.
Отверзну камень — выше неба брызнет
(Моя пора каменья отверзать!).
Я весь налит тяжёлым соком жизни —
ты только дай успеть и рассказать.
У, как трясёт меня озноб работы!
Ну, дай же, дай! Упятери разбег,
чтоб мне глядеть в твои солнцевороты,
не опуская воспалённых век.
До боли в горле этот воздух плотен.
Стрижёт и кружит исполинский диск.
Ну, дай же, дай!
Пусти меня к работе —
на рыбий плеск, на зов, на зверий визг!