» Поэзия Сергея Наровчатова. Часть третья, часть четвёртая | Поэзо Сфера – Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов.
  • Метки

  • автор: admin дата: 28th April, 2010 раздел: Биографии

    Цитируется по: Наровчатов С. Стихотворения и поэмы/Вступ. статья А. Урбана. сост., подг. текста и примечания Р. Помирчего. Л.: Сов. писатель, 1985. (Б-ка поэта. Большая сер.).

    Часть первая: http://poezosfera.ru/?p=3187
    Часть вторая: http://poezosfera.ru/?p=3192

    3

    Своего рода пересмотр был произведён и в арсенале художественных средств.

    Переход от финской кампании к Великой Отечественной войне был стремительным. «Мы были потрясены, — писал М. Львов. — Хотя и держали душу в боевой, мобилизационной форме, и писали стихи о будущих боях, никто не ожидал, что это разразится так внезапно.

    Через несколько дней в коридоре института появились — в новеньких офицерских формах, обмундированные в третьем Доме Наркомата обороны, — сияющие Сергей Наровчатов, Михаил Луконин, Пётр Хорьков.

    Первыми добровольцами они уходили на фронт…» (1)

    Среди сверстников он числился уже ветераном. Хотя и небольшой, но серьёзный военный опыт подсказывал ему новые поэтические «интонации. Стих его на первых порах если и не стал аскетичным, то обрёл не свойственную прежде точность, лаконизм и энергию.

    Сам Наровчатов так объяснял этот сдвиг: «Нельзя забывать о том, что мы пришли к войне во всеоружии поэтической техники, уверенно владея формой, — это было воспитано в нас превосходными мастерами стиха (…), пришли с большой культурой, разносторонней подготовкой. У меня сохранились тетради, где теория звукописи, домысленная мною и другими участниками довоенного семинара в Литературном институте, приложена едва ли не к каждой строке Асеева и Пастернака, — но мы должны были её забыть и быть потрясёнными войной. Мы всё знали и всё забыли в это время, причем сделали это почти сознательно». (2)

    Казалось немыслимым о грозных событиях писать изощрённо инструментованным, изящно оформленным стихом. Есть чувства, которые требуют слов прямых и точных, формул кратких и запоминающихся.

    Первые стихи, написанные Наровчатовым о Великой Отечественной войне, и в самом деле демонстрировали потрясение увиденным:

    По земле позёмкой жаркий чад.
    Стонет небо, стон проходит небом!
    Облака, как лебеди, кричат
    Над сожжённым хлебом…

    Облака кричат. Кричат весь день!..
    И один под теми облаками
    Я трясу, трясу, трясу плетень
    Чёрными руками.

    Стихотворение так и названо «Облака кричат». От сожжённой деревни остался один плетень. «Горе? Нет… Какое ж это горе…» — задаёт Наровчатов на первый взгляд нелогичный вопрос. Но правильный ответ напрашивается сам собой. В крике облаков, в сожжённых хлебах, в этом осиротевшем плетне мы читаем больше — трагедию. Трагедию людей, трагедию израненной и оскорблённой природы, трагедию поэта, не умозрительно, а на собственном опыте понявшего исключительную серьёзность и историческую важность происходящего.

    На «малой войне» Наровчатов был потрясён перегрузками, физиологией фронтового быта, самим зрелищем смерти. Сейчас происходит испытание главных человеческих ценностей.

    На церкви древней вязью: «Люди — братья».
    Что нам до смысла этих странных слов:
    Мы под бомбёжкой сами как распятья
    Лежим среди поваленных крестов.

    «Люди — братья» — формула христианского гуманизма. Но о каком гуманизме может идти речь, если ты лежишь на взгорке как живая мишень и по тебе аккуратно пристреливаются? Кажется, что высокие слова лгут. «Гранатой бы по ним!» — думает в порыве ярости герой Наровчатова. Но думает и о будущем, когда всё это кончится: «Иными станут люди, земли, числа». И в ином свете предстанет смысл «этих странных слов».

    Наровчатов попал в самый крутой водоворот событий. Физические испытания, выпавшие на его долю в окружении, были не менее тяжёлыми, чем на финской войне.

    М. Луконин, с которым он оказался бок о бок, подробно рассказал об их боевом крещении: «10 октября 1941 года около деревни Негино нас окружили немцы. Мы выскочили из грузовика, и он тут же вспыхнул, как охапка соломы.

    (…) Наровчатов и я кинулись через улицу за дома, в коноплю, зовя с собой остальных с комиссаром. В нас стреляли из пистолетов, и мы стреляли прямо в упор, но силы были неравны.

    Мы уходили. И из конопли, стремясь к лесу, вырвались на перепаханную поляну и поползли под огнём. Между нами чавкали мины, больно ударяя брызгами мёрзлой грязи, перед лицом вставали фонтанчики земли, выковырянные пулями. Краем глаза я видел за дорогой серые каски, немцы целились, поводили дрожащими автоматами, дрожали сами. А рядом поднимались, вскрикивали, падали люди (…).

    Эта осень была прощанием с юностью». (3)

    Опасным и трудным был каждый шаг. Гибли люди. Из шестидесяти осталось двадцать. В схватках таяла и эта малая группа. Более 600 километров Наровчатов и Луконин пробивались из окружения.

    Казалось бы, так естественно было бы сосредоточиться на непосредственно данном. На том мучительном пути, которым они были вынуждены идти. Однако в эти страшные дни мысль и чувства Наровчатова прикованы к дальнему плану событий, который был закрыт дымом пожаров, разрывами бомб, автоматной стрельбой.

    Одно из стихотворений 1941 года так и называется «Большая война». В землянке усталые бойцы, сидя у приёмника, поймали Австралию: «Ну, что нам Австралия? Мельбурн и Сидней — только точки на карте».

    А сейчас — сместились меридианы
    И сжались гармошкою параллели.
    Рукой подать — нездешние страны,
    Общие беды и общие цели.

    Наша землянка — земли средоточие,
    Все звёзды сегодня над нами светятся,
    И рядом соседят просторной ночью
    Южный Крест с Большой Медведицей.

    И не чувство отъединённости, потерянности, не отчаяние овладевает измученными людьми, а гордость от сознания причастности к большому времени, к всемирным событиям: «Уже не в минуте живём, а в вечности, Живём со своим решающим словом Во всей всеобщности и всечеловечности…»

    Это не было отвлечением от непосредственных будней войны. Передний её план у Наровчатова тоже подробно разработан. Сколько у него этих впечатляющих примет: «Лошади запыленные ржали, Занималось пламя стороною, Из Трубчёвска беженцы бежали Большаком, просёлками, стернёю». Но для того он и пошёл на эту «большую войну», чтобы отстоять в ней свою правду, утвердить свою идею, очистить чувства от посягательств всяческих мелочей: «В том ли моя забота, Что страшно в ознобе слечь Живым мертвецом в болото? (…) Нет, не о том моя речь, Как мне себя сберечь…»

    Думая о «всеобщности и всечеловечности» того дела, в котором он вместе с товарищами играл свою роль, Наровчатов опять-таки постигал не их абстрактную сущность, но видел в конкретном облике родины, где развёртывались решающие события национальной истории, шло развитие народного характера, культуры, языка.

    Это чувство родины, заложенное в русском национальном характере, отличающемся всемирной отзывчивостью, открытом для других народов, — ведущая тема поэзии Наровчатова не только военных лет, но и всего его творчества. Разработана она многосложно и разнообразно.

    При всей своей повелительной мощи, это чувство далеко не простое и не лёгкое. Именно оно заставляет пройти через самые мучительные испытания, вынести всё, что может вынести человек. В кольце окружения, замерзая в брянских болотах, голодая, проходя «По горестной, по русской, по родимой, Завещанной от дедов и отцов» земле, встречая «двадцать первую осень», подставив грудь под «дремучий свинец» пуль, Наровчатов обращался к России:

    Неволей твоей неволен,
    Болью твоей болен,
    Несчастьем твоим несчастлив —
    Вот что мне сердце застит.

    Когда б облегчить твою участь,
    Сегодняшнюю да завтрашнюю,
    Век бы прожил не мучась
    В муке любой заправдашней.

    Чувство родины требует полной самоотдачи, полного слияния с её судьбой. Мученье родины — это и твоя сердечная мука. Но одновременно — твоя сила: «От чёрного дня до светлого дня Пусть крестит меня испытаньем огня. Идя через вёрсты глухие, Тобой буду горд, Тобой буду твёрд, Матерь моя Россия!»

    Россия для Наровчатова — огромный и неделимый мир духовных ценностей, накопленных веками. Она не только территория, пространство, даль и близь, она — как сама жизнь. Когда поэт греется у её костров, вокруг него собираются «камни, лешие и птицы». Он замечает, что одухотворённая природа везде помогает ему: «Сама, без окрика и слова, Дорога под ноги легла»; «Погибель злую вольный ветер Отвёл дыханием своим»; «Я подошёл к ручью напиться, И в знак приязни и любви Ко мне взметнули водяницы Ладони светлые свои». Фольклорные сюжеты, где серый волк помогает герою, где есть всеисцеляющая живая вода или всезнающий ветер, — это по сути народное .восприятие природы, идущее от языческих времён, когда богами были деревья, камни, птицы. Природа не просто взывает о защите, она сама себя защищает, отдавая все свои силы человеку:

    В те дни земля меня дарила
    Неразделимостью с собой,
    И мной во всём руководила,
    И руководствовалась мной.

    Здесь есть и своя эстетика, и своя философия. То, что Наровчатов отдавал себе в этом отчёт, говорит позднее его стихотворение «Танец кита». Чукча-охотник, чтоб удачной была охота, репетирует её в танце:

    В этой пляске, в действе странном,
    Многозначном и простом,
    Был он сразу океаном,
    Человеком и китом…

    И была в нём суть раскрыта,
    Смысл искусства воплощён
    От времён палеолита
    Вплоть до нынешних времён.

    Во время войны, в самую грозную её пору, слияние с родиной, её дорогами, и ветром, и ручьём делало человека неуязвимым. Его невозможно было убить, потому что всё равно оставалось нечто не подвластное смерти.

    Оставалась бессмертная родина, потому что она велика и бесконечна во времени. В современной России Наровчатов читал её историю. Она вечно жива и вечно действенна, эта история, прославившая её «непокорное имя»: «Я сёла, словно летопись, листал И в каждой бабе видел Ярославну, Во всех ручьях Непрядву узнавал». В этом тоже проявилось духовное начало его поэзии, пронизывающей и человека и пейзаж дальнодействующей романтической идеей, которая обращена не только в прошлое, но и в будущее. Уверенный в победе над фашизмом, он одновременно думал «Об участи русской, о сбывшемся чуде, Где люди как звёзды и звёзды как люди», где «Вступает в права непомерное право Видеть бессмертного в смертном простом». Бессмертными становились для него те, кто «делится ломтём с тобой на привале», кто «рядом в атаку с тобой идёт».

    С самого начала отношение к родине у Наровчатова было и предметом неотступной мысли. У него складывалась своя философия истории, которая просматривается уже в ранних стихах.

    4

    Поэзия Наровчатова даже на протяжении четырёх военных лет претерпевала изменения. В первые годы войны в ней были горестные ноты, была боль отступления, был трагизм. Не случайны в ней экспрессивные образы-символы «девушек, библейскими гвоздями Распятых на райкомовских дверях», кружащего воронья, коршуна, бесстыдно рвущего добычу.

    Однако на переломе, к 1943 году, когда наши армии перешли в контрнаступление, а особенно когда началось освободительное их шествие по Европе, её тональность заметно меняется.

    Решающую роль сыграл прорыв блокады Ленинграда, где в 1942 году оказался Наровчатов. В одном из писем 30 января 1943-го он восторженно писал: «Это был День! И смеяться, и плакать хотелось. Прорвали кольцо. Сейчас в боях. Почти всё время на передовой. Настроение под стать людям — напористое. Чувствую себя великолепно — бодр, силён и даже, говорят, красив. С нетерпением жду погон, чтобы украсить ими свои могутные офицерские плечи. Претерпевать приходится много, но не в этом суть. Суть в одном слове: наступаем». (4)

    Перешло это торжество и в стихи:

    Здесь с бытом бой ходил в ровнях,
    Но почерк ленинградских буден
    Уже не в том, что каждый шаг
    В них сбивчив, горестен и труден,
    Но в том, что, бедам обучась
    И опрокидывая беды,
    В них без борьбы не мыслим час,
    Как день не мыслим без победы.
    И город бурь, и город гроз,
    Он тем ещё войдет в преданье,
    Что он не только перенёс,
    Он перерос свои страданья.

    Характерно, что Наровчатов обращает внимание прежде всего не на сам факт прорыва, а на победу внутреннюю, на победу духа: «не только перенёс, а перерос свои страданья». Не сломался, но утвердился и возвысился в своём достоинстве. Вырвался вперед к победе, к будущему: «над обломками блокады Вступает, властное, в права Большое утро Ленинграда!»

    Романтическая устремлённость не мешала Наровчатову остро чувствовать сам ход войны, её разные фазы. В его поэзии всё ярче проявляется активное героическое начало. Это не только ритм подвига, как в балладе «Ночью, верхом!», близко напоминающей «Балладу о синем пакете» Н. Тихонова, но и просто лихость, бесшабашная удаль, «упоение в бою», как в стихотворении «На грузовике под обстрелом»:

    Хорошо в испытанье рассудку
    На семи разносмертных ветрах,
    Не рассыпав, свернуть самокрутку,
    Закурить равнодушно табак,
    Чтобы искрой привычного риска
    Полыхал, закавказский, у рта,
    Пока взрывов гремучие брызги
    Прополаскивают борта…

    Поэзию теперь он тесно связывает с победами русского оружия. В «Письме к Георгию Суворову», вскоре погибшему под Нарвой, он призывает «великого однофамильца К высокой славе ревновать» и писать так, чтобы «что ни слово, то Очаков, Что ни строка, то Измаил». В стихотворениях «Фронтовая ночь», «Праздничный тост», «Капитанский тост», «Вечер в Эльбинге» особенно обострённо пережита романтика фронтового братства, где в единый образ сплавлены трудные походы, офицерские пирушки, очарования и разочарования любви, ощущение силы и молодость: «Молодость без удержу и края, Фронтовая молодость моя!» Всё это вместе напоминает целую линию романтической поэзии — от гусарских и вакхических стихов Дениса Давыдова до «Синих гусар» Н. Асеева.

    Сам Наровчатов так прокомментировал эти свои стихи: «То, что сейчас стало привычным, — мы и не мыслим, особенно молодёжь, другой военной формы: погоны, знаки различия, звания и т. д., — для нас было внове и окружённым романтикой. Это была как бы обращённость к поэтической традиции 1812 года: «Бурцев, ёра, забияка, мой товарищ дорогой, ради бога и арака приезжай ко мне домой», к романтике русской армии, офицерской удали — ведь и та война именовалась Отечественной!» (5)

    Но то дальние ассоциации. Самое заветное и глубинное чувство было всё тем же чувством жизни, которое побеждает смерть. Дело ведь не только в том, что победа оружия была не за горами. Побеждало и то, что составляло в человеке его человеческую сущность. В балладе «О голубом цветке» Наровчатов рассказывает, как, раненный, теряющий последние силы, впервые «посмел проклясть Земное бытие». Но рядом увидел «растоптанный цветок», который по-прежнему «Невыносимою для глаз Сиял голубизной». И как к истекающему кровью солдату вернулась вера, которую он вот-вот мог потерять:

    Где властно правили душой
    Железо и свинец,
    Мы не расстались с чистотой
    Простых своих сердец.

    Земля моя, судьба моя,
    Безмерный свете мой,
    Живая радость бытия,
    Цветок мой голубой!

    Пусть я страдаю и скорблю,
    Но, слабый человек,
    Я жалобой не оскорблю
    Свой злой и быстрый век.

    Было в «романтике русской армии», которая захватила Наровчатова на исходе войны, и ещё одно важное качество. В понятие «русской армии» входило братство советских наций. Она не раскалывала народы, а объединяла их. Офицеры, провозглашая тосты друг за друга, приветствовали Андижан и Фергану, сады Запорожья и степи Аскании-Новы, сближали «даль и близь», чтобы «к рассвету строки Руставели С пушкинскими строками слились».

    На земле Польши Наровчатов с увлечением читает в подлиннике Мицкевича и Словацкого, в Германии — Гейне на немецком языке.

    Наша армия освобождала порабощённые народы. И, освобождая, не только принимала дань любви и уважения, но и платила ответной любовью и уважением к другим народам, жизненным укладам, языкам, культурам. Цикл «Польских стихов» Наровчатова засвидетельствовал это с большой поэтической силой.

    Беломостье нам платом машет,
    Белым платом, омытым в крови,
    Истомился по нас Томашев,
    Ждёт Любашев нашей любви.

    Нам идти по путям подзвёздным,
    Чтобы плечи Плоцк распрямил,
    Чтоб познала свободу Познань,
    Чтоб Поморье узнало мир…

    То не слово врывается в слово:
    От Урала и до Балкан
    Крепнет братство, грозное снова,
    Многославное братство славян.

    Весь цикл пронизан ощущением этого братства. Оно не только в декларациях, в пафосе: «Всеславянская древняя слава Всколыхнёт наш червлёный стяг». Оно ещё и в том, что слово русское входит в слово польское, перекликаясь друг с другом, напоминают о коренном языковом родстве: «Не горячими, так горючими, Но словами вспомню любви То ли руки твои, то ли рученьки, То ли белые рончки твои…».

    Вот когда понадобилась Наровчатову его филологическая выучка, сыграла свою роль любовь к фольклору и древпеславянскому языку, сказались эксперименты с инструментовкой стиха.
    Очевидно тут и духовное влияние русской классики. Это Блок объединил в одном образе любовь к родине и любовь к женщине: «О Русь моя, жена моя…» Завершая цикл «Польских стихов», Наровчатов восклицает:

    Как тоскует о нас дорога,
    Как зовёт нас далёкий край!..
    До видзення, моя дрога,
    Недотрога моя, прощай!

    К кому это обращение? Позже он вспоминал: «Чувство, владевшее мною, иначе как влюблённостью не назовёшь, а влюблён ли ты в женщину или в страну, сопутствующие обстоятельства одинаковы. Идеализация и романтизация здесь не только возможны, но прямо-таки обязательны». (6)

    Так происходила эта встреча с освобождённой страной. «Столкновение польских и русских слов в одном славянском русле», любовь, помноженная на любовь, рождали чувство необыкновенно интенсивное, побуждающее к лирическому объяснению с польскими, чешскими, югославскими городами, целыми народами и целым славянским миром:

    Где сердца единого сплава,
    Там слова созвучны словам:
    Скажут — Славия, слышим — слава,
    Скажут — слава, вспомним — славян.

    Заканчивается это объяснение уже после войны стихотворениями, обращёнными к русскому Северу, — «Сказка», «Северные Ярославны».

    Пройдя через многие европейские столицы, Наровчатов тосковал по родине: «Как на душе метёт! Как мир велик! Как далека Россия!» Возвратившись с фронта, в 1946 году он едет на Север. Это была и встреча с родиной, и новая встреча с языком: «Но найден слог! Торжественен и плавен Старинный наш, высокий наш язык!» Наровчатов стремится утвердить сказочное, былинное начало, которое соответствовало бы победному чувству. Он ищет эпические краски для всего того, что было пережито и перечувствовано:

    Нет, не ресницы славлю я, но вежды,
    Не взгляд, но взор сестры своей Надежды,
    И светлыми словами неустанно
    Уста и очи славлю у Светланы.

    Однако до большого эпоса было ещё далеко. Перед поэзией в ту пору вставали другие задачи.

    _______________________________
    (1) Львов Михаил, Юность одержимых, с. 119.
    (2) Наровчатов Сергей, «Поговорим о нашем славном, о настоящем ремесле…». — «Вопросы литературы», 1970, № 11, с. 145.
    (3) Луконин Михаил, Товарищ поэзия, с. 19—20.
    (4) Письма литинститутцев с фронта. — В сб. «Воспоминания о Литинституте», с. 153
    (5) Наровчатов Сергей, «Поговорим о нашем славном, о настоящем ремесле…», с. 146—147.
    (6) Наровчатов Сергей, Мы входим в жизнь, с. 151

    Метки: ,

    Оставить комментарий

    Spam Blocking by WP-SpamShield