Цитируется по: Наровчатов С. Стихотворения и поэмы/Вступ. статья А. Урбана. сост., подг. текста и примечания Р. Помирчего. Л.: Сов. писатель, 1985. (Б-ка поэта. Большая сер.).
Часть первая: https://poezosfera.ru/poeziya-sergeya-narovchatova-chast-perv.html
Часть третья, часть четвёртая: https://poezosfera.ru/poeziya-sergeya-narovchatova-chast-tret.html
Часть пятая: https://poezosfera.ru/poeziya-sergeya-narovchatova-chast-pyata.html
Часть шестая: https://poezosfera.ru/poeziya-sergeya-narovchatova-chast-shest.html
Часть седьмая: https://poezosfera.ru/poeziya-sergeya-narovchatova-chast-sed.html
2
Поколение Наровчатова могло сказать о себе, как и сказал от его имени Н. Майоров — «Мы». У его поэтов много общего — настолько, что иногда создаётся впечатление, будто вошли они в поэзию дружной гурьбой и сразу заняли своё, только им полагающееся место.
На самом деле это не так. Н. Майоров был сыном ивановского рабочего. Учился в МГУ. Он рос как художник-реалист, ориентировался на высокую классику. Стихи у него были чеканные, энергичные, напористые. Его уже печатали. П. Коган преподавал в одной из московских школ. Как поэт он шёл от книжной «флибустьерской» романтики к романтизму большого стиля. Он словно накладывал на действительность увеличительное стекло. М. Кульчицкий принадлежал к старинной русско-украинской интеллигенции, над ним тяготела анкета, указывающая на дворянское происхождение. Он любил В. Хлебникова. Кумиром для него был В. Маяковский. М. Кульчицкий стремился к яркому новаторству. Он вместе с Б. Слуцким — кстати, сначала студентом юридического факультета — и ещё несколькими молодыми поэтами образовал «штаб новой поэзии». Входил в этот штаб и Наровчатов.
А ведь существовала ещё богатая и разнообразная текущая поэзия, которая составляла не дальний фон, а была тем самым литературным процессом, в который предстояло включиться молодёжи.
Недавно прославилась поэма ифлийца А. Твардовского «Страна Муравия», Н. Асеев писал и печатал повесть в стихах «Маяковский начинается», создавал свой эпос И. Сельвинский. Только что вышла тревожная предостерегающая книга Н. Тихонова «Тень друга». Покоряли своим лиризмом песни М. Исаковского. А рядом сколько ещё других действующих поэтов: Б. Пастернак, А. Ахматова, П. Антокольский, В. Луговской, Н, Ушаков, М. Светлов, А. Прокофьев. Выпустили свои первые книги К. Симонов, П. Шубин, В. Шефнер.
Совсем непросто было среди этого многообразия творческих индивидуальностей найти своё место. Пока поэты выступали от имени нового поколения как «Мы», всё было ясно и понятно — идёт молодая смена. Но когда наставал момент самоопределиться каждому в отдельности, было над чем подумать. Споры внутри поколения велись не менее горячие, чем недавние дебаты между литературными школами двадцатых годов. «У нас было всё время ощущение среды, даже поколения, — рассказывает Д. Самойлов. — Даже термин у нас бытовал до войны: поколение 40-го года. В частности, я себя ощутил поэтом, только попав в круг молодых друзей. Сначала это были Коган и Наровчатов, потом Кульчицкий и Слуцкий. Мы все друг друга знали, все друг другом интересовались, помнили стихи, обсуждали каждую строчку. Друг к другу были довольно беспощадны, это был стиль отношений некомплиментарный. Но, с другой стороны, бесконечно верили друг в друга и не давали друзей в обиду». (1)
Наровчатов далеко не сразу нашёл себя. Поступил он в ИФЛИ начитанным и хорошо подготовленным юношей. Он знал классику, писал стихи, мечтал о литературном поприще. Но настоящего поэтического опыта у него не было. Он сам с беспощадной откровенностью рассказал об уроке, полученном у Асеева. Молодые поэты, пришедшие к нему домой, по кругу читали стихи. Прочёл свои и Наровчатов. В них были: «Синеглазый вечер. .. Девушки… Прощанье… Сумрак зажигает в гавани огни…» Были «вспененные волны», «бесшабашный ветер», «синие просторы». Асеев, отличавшийся лукавым остроумием, ничего не сказал про стихи. Он восхищался молодостью: «Нет, ты посмотри, какой парень. Глазищи-то, а?» (2)
Судя по образным штампам, это были стихи с густым налётом провинциальной романтики в её надсоновско-фофановском варианте. Наровчатов всё понял. Он изорвал в клочья три тетради, плотно заполненные стихами, чтобы всё начать сначала.
Он не только учился, он переучивался. В ИФЛИ давали добротные знания по истории и теории литературы. Поэтическими своими наставниками он избирает И. Сельвинского, Н. Асеева, В. Луговского, П. Антокольского. Издали внимательно присматривается к Н. Тихонову и Б. Пастернаку. У них он проходит школу новаторского стиха.
М. Львов припомнил его четверостишие тех лет:
«Мне землю промерить и вымерить, чтобы,
Когда б даже огненной шёл я землёй,
Огнедышане бы вслед удивлялись в оба:
Русский какой! Советский какой!Удивлялись не только «огнедышане» — все вокруг, и мы, его друзья, в том числе». (3)
Это, кажется, первая самостоятельная творческая декларация Наровчатова. В ней есть главные слагаемые его поэзии — от увлечения странствиями до фантастики. И то, что подчеркнул М. Львов: «Из русских всех, быть может, самый русский».
Зафиксировал этот шаг Наровчатова на пути к мастерству и М. Луконин: «Учили древнерусский, — какие слова! — скорей их в стихи! — Учили историю России,— какие имена и события! — в стихи их. Открывали богатства народного творчества, давай их сюда Змей Горынычей и добрых молодцев! Стихи Наровчатова были сказочны, красочны и — книжны.
Этих стихов в его книгах сейчас нет. Но есть и сохранилась в его поэзии сказочность, есть вкус к русскому слову, сохранилась замечательная красочность». (4)
Надо добавить, что «вкус к русскому слову» шёл у Наровчатова не от одной лишь учебной премудрости. Здесь он опирался на традицию—родовую и культурно-историческую.
Отвечая на вопрос, есть ли у него «заветный городок», Наровчатов говорил: «Для меня таким городком на всю жизнь остался Хвалынск, где я родился. Как-то случилось, что его обошла стороной железная дорога и в нём как бы законсервировался старинный поволжский быт: деревянные дома с резными ставнями, палисадники с яркими мальвами и огромными подсолнухами. Это город Петрова-Водкина, яростной волжской сини и степной полыни (…)
Хотя я рос в типично интеллигентной семье, корни отцовского рода уводят в древние пензенские леса, в маленький городок Наровчат, известный в истории отечества с XIV века. Это край и былинный, и соловьиный, северными своими границами соприкасающийся с муромскими лесами. Ну, а муромские леса, сами знаете, родина Ильи Муромца — брата по крови и песне моего новгородского посадника Василия Буслаева». (5)
Он ещё в колыбели вдохнул воздух древней истории, народного творчества, самобытного русского слова.
Другой источник — семейная традиция. Дед Наровчатова Яков Капитонович Рагузин был уездным библиотекарем, мать–Лидия Яковлевна — библиографом. Дед лично знал Джона Рида и Ярослава Гашека, Алексея Толстого и Константина Федина. Он гордился этими знакомствами. В доме был культ книги. Четырёх лет Наровчатов научился читать. По настоянию деда он выучил стихотворения Лермонтова «Ангел» и «Парус». «Отец рос в семье высокопорядочных, наделённых большой внутренней культурой людей, людей целеустремлённых, стремящихся к постоянному пополнению своих знаний, отличающихся редкой преданностью друг другу, свято относящихся к самой идее семьи», (6) — вспоминает его дочь.
Это тоже была часть жизни. Историческое предание, фольклорная стихия сливались в сознании мальчика с классической литературной и семейной традициями. Ему хочется самому владеть словом. Пяти лет он уже сочиняет стихи. В десять — пишет взахлёб.
То увлечение древним славянским языком и историей, которое он испытывает в ИФЛИ, шло уже как бы по второму кругу, было воспоминанием о детстве, осознанием стихийного душевного опыта, полученного в семье, в школе, в рано начавшейся перемене мест.
Одним из первых напечатанных было стихотворение Наровчатова «Семён Дежнёв». В нём реализовалось и его увлечение историей, и фольклорные юношеские впечатления, и любовь к странствиям. Это счастливо найденное сочетание положило начало его историческим балладам и поэмам, которые однако всегда у него были современны, объективируя, вполне выражали его собственное «я».
Из стихотворений 1938—1939 годов в Собрание сочинений Наровчатов включил меньше десятка. Это — лирика с ярко выраженной романтической окраской. Она светла и задушевна: девушка «в дымке Стихов и облаков От кружевной косынки До лёгких каблуков»; «открытый ветрам» Дом поэта, ожидающий бурь, счастья и вдохновения; стилизованная «Шотландская песня» с её свободолюбивой стихией:
Вымокшим стогом сыреет восток,
Дорога грустна из посёлка.
… Надолго ли в горы уходишь, сынок?
— Надолго, мама, надолго!
Мотив ухода из дома, хотя здесь и условный, звучал современно. В нём было предчувствие разлук, борьбы, жертв: «.. .что же дороже, чем поле и дом? — Свобода, мама, свобода!»
В те годы молодыми поэтами была сделана попытка возродить героическую балладу. Много переводили Киплинга. Переживала второе рождение ранняя поэзия Тихонова, снова ставшая актуальной. «Бригантина» Когана, хотя и распевавшаяся в интимном кругу, была знамением времени.
Стихотворение Наровчатова «Приземлённый ангел» по сути — опыт баллады на современную тему. Оно стало вершиной его предвоенной лирики. Название настраивает на восприятие условного сюжета или символического действа. Однако основа стихотворения реальна. В нём описан прыжок с парашютом: «Рывком из кабины — и на крыло! Гудит дюраль самолёта. Только бы ветром не сорвало». В предощущении надвигающихся событий Наровчатов занимался парашютным спортом. Но Наровчатова поэта интересует не сам факт, не технические и даже не психологические подробности парашютного прыжка. Для него важен дальний смысл. Повиснув на стропах, он чувствует «жжение за спиной, Там, где у ангелов крылья», парит «в густой синеве Эдаким небожителем». Он — ангел добра, возвышающийся над злобными фашистскими столицами, Берлином и Римом, над Америками и Европами.
Так и перемежаются, развёртывая каждый свой смысл, два плана: реальный — парашютный прыжок, описанный чуть ли не с физиологической достоверностью — «Падаю, падаю, падаю я С раскрытыми настежь глазами»; «Ветер жёстко утюжит лицо» — и обобщённо-романтический — «.. .недаром я ангел! Силы добра Им выйдут за мной навстречу».
В центре стихотворения декларация, приписывающая Наровчатова к его поколению, — предчувствие войны и готовность к борьбе:
Будут первые залпы в ночи,
Будут разведки боем.Будет ещё и большая война,
Завтра ли, послезавтра ли,
И рано ли, поздно ль, чужая вина
С нашей схлестнётся правдой.
Несложная схема стихотворения наполняется живым содержанием: описание реального прыжка; символическое противостояние ангела добра злым силам; конкретизация этого противостояния в политической расстановке сил предвоенной Европы.
Примечателен его конец. Опять мы видим реальный план. Происходит настоящее приземление: «…снизу, мокры и ржавы, К моим каблукам всё быстрей и быстрей Бегут пожухлые травы». И — неожиданный синтез, сводящий все линии в один образ: «Я словно возвысился в ранге. И твёрдо стою я на зыбкой земле, Навек приземлённый ангел!» Ангел добра, умеющий летать, но прочно стоящий на земле. Романтический символ, опущенный на почву реальности.
Сквозь литературную условность Наровчатов идёт к своему стилю. Тут есть уже его собственное, наровчатовское, и объединяющее с поколением, и выделяющее из него. В его поэзии всегда будет место для полуфантастического сюжета, для обобщающей метафоры, для возвышенного речения, но одновременно он станет последовательно доказывать реальность романтики, её земное происхождение, её фактическую достоверность. Доказывать собственным поведением и биографией, истолкованием исторических событий, жизнью и смертью друзей и сверстников, энергичным комментарием к своим и чужим стихам, содержащимся в его документальной и мемуарной прозе.
Наровчатов с самого начала формировался как романтик. В этом смысле он продолжал дело своих предшественников и учителей — Н. Асеева, И. Сельвинского, В. Луговского, Н. Тихонова. Продолжал как в жанровом отношении — историческая и современная баллада, поэма, эпическая тема вообще, — так и по существу: его романтизм был обращён к реальной действительности, активен, направлен на её освоение и преображение. Он стал философией его творчества.
Однако поэт в конечном счёте не «небожитель», а «приземлённый ангел». Он живёт той же жизнью, что и всё его поколение, весь народ. Только, может быть, с большей последовательностью, энергией и самосознанием осуществляет свой долг, своё призвание. Романтическая идея жизнеспособна лишь в том случае, если устоит в испытаниях жестокой реальностью.
Испытания не заставили себя ждать. Война с белофиннами выдала полную их меру. Стихи этого времени лаконичны и суровы. В них нет места словесной игре, украшениям, литературной условности.
Тяжелы походы: «В глаза уже плыла шестые сутки Бессонница. ..», «Дорога непокорная узка». Жестоки бои: «Здесь мертвецы стеною за живых!» Из замёрзших трупов выкладывают «Вполне надежный для упора бруствер». Страшна физиология фронтового быта: нависшая «в землянках смердящая вонь», где, обмороженные и израненные, песни «…выли И водкой глушили антонов огонь».
Где тут место романтике? Казалось, она должна отступить перед напором жестокой действительности.
Лгущая красивыми строками!
Мы весь ворох пёстрого тряпья
Твоего, романтика, штыками
Отшвырнули напрочь от себя.Но опять над тишью мирных улиц
Ты встаёшь, не тронута ничем.
Посмотри, какими мы вернулись,
Вспомни не вернувшихся совсем.
О том, «какими вернулись», Наровчатов рассказал в книге автобиографической прозы «Мы входим в жизнь»: «Порогом этим была для меня финская война: я перестал быть мальчиком, но не стал ещё мужчиной. И всё же далекий до того мир взрослых становился уже моим собственным миром. Считанные недели, проведённые на войне и вылежанные в госпитале, показались мне если не годами, то месяцами. Да дело было и не в сроках, пережитое оказалось больше передуманного: пятидесятиградусные морозы, закоченевшие трупы вдоль лыжни, гибель лучших — самых лучших! — из нас, мокнущая гангрена, крики раненых — всё это ещё не улеглось и не перебродило во мне (…) Вчера ещё голубой дым студенческой вечеринки, строки «Синих гусар», тосты за романтику неизведанных дорог, а завтра — руки, примёрзшие к СВТ, хриплый голос отделённого: «Берегите патроны, нам ещё пробиваться…», возвращение среди бесконечных сосен и елей, по окаянным сугробам, из рейда по тылам противника. Романтика, так её перетак!» (7)
В стихах Наровчатов отбрасывает романтику штыками. В прозе просто обзывает её бранными словами. Что же это, бесповоротный отказ от неё?
Романтика остаётся. Она поднимается ещё выше, «не тронута ничем». Наровчатов отказывается лишь от внешних атрибутов, от её «пёстрого тряпья». Но тем больше она возвышается как идея: «Очень был я молод, — комментирует Наровчатов жизнеощущение тех лет, — и чудилось мне, что и Земля ещё совсем молода, до удивительности и до фантастичности молода. Все тысячелетия, прожитые людьми до тех пор, слышались мною как короткая присказка к тому главному, что мне предстояло услышать». (8)
Испытания не перечеркнули романтическую идею. Они только очистили её от громозвучной чепухи и «приземлили» на реальную почву. Подлинная романтика — не красивые слова, вечеринки, чтение хороших стихов, а жизнь и борьба в открытом мире с его социальными конфликтами, борьба, где главное не картинная поза, ставка в ней — жизнь: «Вспомни не вернувшихся совсем».
_________________________________________
(1) Самойлов Давид, «Поэт контактен и потому принадлежит не только самому себе…», с. 224.
(2) Наровчатов Сергей, Собр. соч., т. 3, с. 93.
(3) Львов Михаил, Юность одержимых. В сб. «Воспоминания о Литинституте», М., 1983, с. 116.
(4) Луконин Михаил, Товарищ поэзия, с. 312.
(5) Наровчатов Сергей, Быть бесстрашным. — «Литературная Россия», 1979, 2 ноября.
(6) Наровчатова О., «Иных случайностей размер…», с. 202.
(7) Наровчатов Сергей, Собр. соч., т. 3, с. 161.
(8) Там же, с. 161.
Сергей Наровчатов в своей поэзии умело передает глубокие эмоции и философские размышления. Вторая часть его творчества продолжает удивлять читателя разнообразием образов и звучанием слов. Его стихи заставляют задуматься о жизни, о чувствах и о том, как важно искать красоту в каждом дне. Определенно стоит обратить внимание на эту часть его творчества.