Георгий Серебряков. Когда его звали Серёжей (Начало)

Воспоминания о Сергее Наровчатове: сборник. – М.: Советский писатель, 1990. – 384 с.

Георгий Серебряков. Когда его звали Серёжей (Стр. 65 – 78)

В среду, 22 июля 1982 года, звоню в журнал «Новый мир».

— Здравствуй, старик! — отвечает Михаил Львов.

Его любимое слово «старик» я услышал ещё до войны в коридорах Литературного института, где мы учились. Это слово тогда мы, юнцы, воспринимали как поучительное и уважительное. Сейчас оно уже точно соответствовало моему возрасту, и я улыбнулся.

— Сегодня по телевидению передача «Поэзия Сергея Наровчатова».
— Знаю. А ты участвуешь?
— Я в зале. Извини, старик, бегу на редколлегию.

Я, конечно, знал из телепрограммы, что будет передача о Наровчатове, и знал, всё ещ не веря, что уже наступила первая годовщина, как он ушёл из жизни. Последние годы мы с ним не встречались. Он набирал силу, поднимался по ступенькам к литературному Олимпу, выпускал сборники стихов, воспоминания в прозе, блистательные литературные исследования…

Последние годы его лицо мелькало с экранов телевизоров. Помню его выступление на открытии мемориальной доски поэту М. Светлову. Его показали в программе «Время».

Звоню С. Наровчатову около десяти утра. В трубке гудки, гудки. В 12 дня его усталый голос.

— Хорошо выступил и выглядишь хорошо, Сережа!
— Спасибо!

И вот уже годовщина смерти.

…А дикторша выходит на пустую сцену к микрофону, где только низкий столик и второй низкий столик с креслом, и несколько торжественно объявляет:

— В Останкинской студии начинаем творческий вечер лауреата Государственной премии РСФСР. Пожалуйста, Сергей Сергеевич!

И из глубины сцены появляется крупный, широкий человек, в модном кожаном пиджаке, цветной сорочке и модном галстуке. И идёт, идёт…

И сразу знакомый, ещё с далёкой юности, его голос, ничуть не изменившийся, его улыбка, его жесты.

…До войны и после войны, в пятидесятые годы, Наровчатов много курил, постоянно «Беломор», и не любил носить галстуки. Он ходил тогда в гимнастёрке офицерского покроя, в которой он вернулся с войны, или в серых и неприметных рубашках-ковбойках.

Теперь черты лица его погрубели, исчез густой кудрявый чуб и брови стали густыми и пушистыми, заметно топорщились, когда он читал стихи из своих книг и отвечал на поданные ему из зала записки.

И мне почему-то эти брови напомнили брови гениального старца Леонардо да Винчи…

Наровчатов незаметно поправлял галстук, который мешал ему и который, я уверен, он в сердцах проклинал. Военная гимнастёрка и скромная рубашка были ближе ему.

Я видел и узнавал прежнего, юного до войны, порывистого уже после войны, когда его ещё звали не уважительно Сергей Сергеевич, а просто и нежно — Серёжа.

БОЛЬШОЙ ФЕРГАНСКИЙ КАНАЛ

Серёжа всегда гордился, что он был строителем Большого Ферганского канала. Там мы и завязали узел дружбы с ним, в Узбекистане, летом 1939 года…

Это лето 39-го стало памятным для меня и отчасти трагическим.

И ещё — пророческим…

В Литературный институт имени Горького на Тверском бульваре, или, как раньше его называли,— Дом Герцена, где в одной из комнат родился Герцен, я поступил на факультет прозы по рекомендации известного советского писателя Алексея Силыча Новикова-Прибоя. До этого я, восьмиклассник, стал посещать в клубе города Калининграда, станции Подлипки Ярославской железной дороги, только что организованное литературное объединение. Коренастый, очень добрый Алексей Силыч, передавая мне страницу, исписанную его крупным неровным почерком, сказал, то пощипывая седеющий ус, то поглаживая гладко выбритую, до синевы, голову:

— Поди-ка ты поучись… Рекомендую тебя.

Я пошёл. И был принят на факультет прозы. И мне повезло: зачислили в семинар Константина Георгиевича Паустовского! Тогда я считал себя романтиком и зачитывался его повестями и рассказами. И ещё чтил до беспамятства Кнута Гамсуна.

Итак, я в семинаре Паустовского. Это счастье! И тут же снова счастье! После того когда мы по его заданию написали (а тема была дана — «Берёза») свои рассказы, он сразу отметил рассказ Анатолия Медникова и мой и назначил меня старостой своего семинара. Мною было прочитано на семинаре ещё два рассказа, и в результате — Анатолию Медникову и мне за учебный год по творчеству — пятёрка.

Дружеские поздравления, рукопожатия. Ребята у нас в институте были чудесные, жили без зависти, радовались успеху другого. Даже Михаил Кульчицкий — все знали, что это подающий надежды, признанный поэт и уже обласкан друзьями Маяковского,— так вот Кульчицкий, который обходил угрюмым невниманием прозаиков, и тот подошёл ко мне вразвалку и сильно поколотил по плечу.

— Мне доподлинно известно, что ты с бригадой молодых литературных отроков едешь в Среднюю Азию, на стройку Ферганского канала. А нас, поэтов, не берут. Притащи мне оттуда дыню, а лучше две!

И вот Казанский вокзал. Жидкие огни фонарей на деревянном перроне. Свисток паровоза. Я восседаю в мягком вагоне, обитом алым бархатом. На мне простенькая рубашка-ковбойка, летние серые брючки и белые парусиновые тапочки. В руках военная полевая сумка, набитая чистыми листами бумаги, химическими карандашами, лезвиями безопасной бритвы для заточки.

Вот и весь я! Такой счастливый, что увижу величайшую стройку, напишу о её людях.

А в памяти слова Константина Паустовского перед отъездом:

— О Средней Азии многие писали, Георгий. Посмотрим, что ты увидишь в ней. Ищи своё слово, свою краску, свой звук…

Итак, да здравствует Средняя Азия — страна неизвестности и надежд, моих творческих находок или бездарного поражения!

Если бы я знал, что случится со мной…

* * *

Ещё в Москве со всех четырёх курсов нашего институту была собрана группа прозаиков, которая должна была совершить поездку на строительство Большого Ферганского канала.

О Ферганском канале уже знала вся страна. Земли Узбекистана жадно ждали целительную влагу для будущих посевов хлопчатника. На страницах газеты «Правда» ежедневно появлялись сводки о ходе строительства, об энтузиастах, покорителях пустынь. Вот туда мы и должны были прибыть.

Возглавлял нашу группу писатель Сергей Мстиславский. Я с его сыном Николаем, водителем трамвая, учился на одном курсе. Его жизнь оборвалась на фронте в середине войны. Сам Мстиславский, знакомый широкому читателю как автор книги «Грач, птица весенняя», был уже в годах. Студенты поговаривали, что он как будто из княжеского или графского рода Мстиславских, известного в русской истории. Он тайно был связан с революционерами, после революции служил в органах ЧК на Украине. Так говорили…

Остался в памяти Ташкент с узкими улочками, акациями, перезвонами трамваев, криками ишаков, запахом яблок и дынь, каких-то цветов, прохладных комнат Центральной гостиницы, где мы остановились.

На первой встрече в Союзе писателей Узбекистана, где кроме букетов цветов на столе возвышались на блюдах ломти жёлтых дынь и кровавых сочащихся арбузов, ко мне обратился смуглый средних лет узбек в тюбетейке:

— Ешь, тогда ещё лучше узнаешь нашу землю.

Это был известный в то время поэт Гафур Гулям. Правда, к своему стыду, до этого я не знал его имени. Тогда, после Первого съезда советских писателей в Москве, Максим Горький назвал Сулеймана Стальского и Джамбула. Эти были уже известные акын и ашуг. А тут Гафур Гулям, восходящая яркая звезда в узбекской поэзии. Он меня сразу поразил ещё своей интеллигентностью, какой-то необыкновенной скромностью, которой так отличаются известные поэты Востока и Кавказа.

В Фергане разместился центральный штаб стройки канала. Там жил и работал секретарь ЦК Узбекистана Усман Юсупов. Он принял нас в огромном кабинете, рассадил всю группу за столом и выслушал пожелания нашего руководителя С. Мстиславского. Ещё в Ташкенте мы узнали, что Усман Юсупов активно участвовал в разгроме троцкистов в Узбекистане. Нам говорили в Ташкенте, что Москва и лично товарищ Сталин назначили его по совместительству начальником великой стройки. И вот он, огромный, в костюме из светлой чесучи, пожимает нам руки и говорит:

— От вас требуется только одно: писать правду и только правду. Желаю успеха!

Мы поселились под тентами во дворе какой-то школы, рядом со старыми акациями и говорливым арыком.

А наше дело, как мне казалось, не двигалось. Утром мы шли на рынок. Ох, эти рынки Азии… Дурманили голову запахами. Арбузы спорили по весу и объёму с дынями, сочился сладким соком виноград. У жаровень — чад от шипящих и жирных шашлыков. Белые лепёшки, с поджаристой тепловатой коркой, притягивали нестерпимо. В чайной, где потели у чайников в ватных стёганых халатах узбеки, хотелось сразу заказать дюжину чайников, и не меньше. Перезвон голосов и неожиданный крик осла, переходящий в затяжной стон, отдалённый грохот бубна…

Вечером мы шли ужинать в местный ресторан. Туда приходил и Гафур Гулям. Он тоже приехал в Фергану. Потягивал вино, веселел.

— Сегодня опять в небе месяц… Сколько у Вас сравнений к нему, Гафур?

Гулям вытягивал руку и загибал по очереди свои тонкие пальцы.

— В нашей литературе такие есть сравнения… Месяц плыл золотой лодочкой… Месяц как бровь красавицы… Месяц как…

Всё было прекрасно: очень тёмные и звёздные ночи, обжигающий ветерок дня, вода в арыке, то мутная, то чистая, люди, одежда,— но мне хотелось скорей на стройку, настоящую стройку, ведь уже рыли канал. Правда, С. Мстиславский раза три-четыре вывозил нас туда, в пустыню, в которую вонзались сверкающие на солнце кетмени, но этого мне казалось мало. Раз я ему сказал, что хочу не возвращаться в Фергану, а помозолить свои ладони о деревянную ручку кетменя. Он ответил, что надо возвращаться и что у него возник другой план — совершить поездку по Памиру. А тут, как назло, уехал на дальний участок строительства Гафур Гулям, и стало очень одиноко и скучно без него.

…Сорок с лишним лет во мне живёт боль несправедливости. За эти годы всякое пришлось пережить. Одна война на Западе и Востоке чего стоит, и раны, которые ещё болят! Но я до сих пор не могу забыть той несправедливости. Может быть, я был очень молод, романтично настроен, ещё не овладел житейской дипломатией. Я взорвался, что-то наговорил Мстиславскому. И в ответ услышал:

— Больше ты не член бригады… Делай как хочешь, а мы поедем на Памир. В институт сообщу.

Забегая вперёд, скажу, что это была первая неожиданность в Средней Азии. Бригада через несколько дней растворилась в знойном Узбекистане, а я остался один, без денег, с военной сумкой, где было несколько исписанных листов.

Конечно, можно было пойти в Центральный штаб стройки к Усману Юсупову и всё рассказать. Но я этого не сделал и вместо этого пошёл на один из участков стройки.

И вот один я бреду узбекской степью. Позади какой-то кишлак, запылённые акации, жёлтые снаряды дынь и полосатые бочки-арбузы, икающие и стонущие от крика ишаки и тепловатая вода в арыках. Воздух жаркого дня блестит, и кажется, летит с неба сверкающая пыль. Губы сухи и шершавы. Пот забрался и течёт под моей уже выгоревшей рубашкой, грязными помятыми брюками. Но в руках цепко держу сумку с несколькими листками набросков и впечатлений — моей единственной радостью. А впереди уже виднеется узкая нитка канала, насыпь, облепленная людьми, двигающиеся и скрипящие тачки, слышится молчаливое и тяжёлое дыхание тысяч людей, размахивающих кетменями.

И тут, среди песков, ждала меня вторая неожиданность: четыре парня, потные и загорелые, шли мне навстречу. Я ещё мог считать себя джентльменом и модником. А на них были совсем застиранные и перестиранные в мутной Сырдарье рубашки с закатаннымн до локтей рукавами, видавшие виды брюки. На ногах стоптанные брезентовые тапочки.

Ребята остановились и заговорили разом, перебивая друг друга: откуда я, сын чьих родителей, что делаю и что собираюсь делать?

— Московский… Сын приличных родителей… Студент…
— Студент? А мы из ИФЛИ… Историко-философский институт. Приехали по собственному желанию, со своим личным денежным капиталом и строим Большой Ферганский канал.
— А я остался не у дел. Примите в свою бригаду.
— Если подойдёшь — примем.

Один, среднего роста, коренастый, с густыми пышными волосами цвета ржаной соломы, шагнул вперёд и протянул руку, сказал просто:

— Нас теперь уже пять красных дьяволят из стольного града Москвы. Я — Сергей Наровчатов… Можешь звать Серёжей… Пишу стихи.

Взглянул, улыбаясь из-под густых ресниц синими-синими глазами.

Второй тоже подал руку, но суше, приглядываясь, сказал:

— Коган… Павел.
— Михаил Молочко, — сказал третий.

Фамилию четвёртого я не запомнил.

Так началась моя новая жизнь в студенческой бригаде добровольцев на великой среднеазиатской стройке. Позднее, намного позднее, Сергей Сергеевич Наровчатов с полным правом напишет, что он строил Большой Ферганский канал.

* * *

Как я уже сказал, эхо стройки доносилось в Москву ещё весной 1939 года. Из столичного «далека» она казалась фантастической среди песков и безлюдья. Стройка должна быть завершена в сжатые сроки, всего за несколько месяцев. Кетмень, лопата и тачка были тогда основными орудиями стройки. Но были, и это главное, руки узбеков, не жалеющие себя в труде. Великая стройка была стройкой, а точнее перестройкой человека — от феодальных привычек к новому коллективному социалистическому труду.

Мы работали добровольно, не получая никакого денежного вознаграждения, на одном из участков канала.

Лимонный восход быстро рассвечивал затемневшее вечернее и полуночное небо, растворял звёзды. Воздух ещё не сверкал от знойных полос света, остывшие губы были влажны от крупной росы, ватная серенькая полоса тумана затягивала пески, горы сухой земли. Влажны были кетмени, тачки, одежда людей. Но откуда-то сильно потянуло зачадившим сухим кизяком, сладкой и душистой бараниной с луком.

И вдруг, вспарывая небо, пески, землю, канал, оглушая людей, заревели певучие кураи, заставляя даже спокойных ишаков вскидывать уши. И вслед за кураями нарастал звонкий перезвон бубнов.

— Подъём!

Мы вскакивали с песчаного ложа, ещё сонные и продрогшие от прохлады короткой ночи. Надо сказать, что строители канала тогда жили походным лагерем, спали на привезённых из аулов ковриках, прикрывались одеялами. На трассе стояло всего несколько военных просторных палаток.

Здравствуй, утро неповторимой юности и вольницы. Нам нравилось, что пожилой узбек, с узким лицом и узкой снежной бородой, начальник участка, помусолив о губы грифель химического карандаша, долго и почтительно вносил наши имена в свою записную книжечку и приговаривал:

— Ударник… Ударник… Хорошо, товарищ русский!

Он выдал нам тоже коврик, несколько ветхих одеял, кургузые белые полотенца и кусок хозяйственного мыла.

И вот мы, дрожащие от ночного холода, перепрыгивая через спящих, бежим к большому бачку с водой, который вчера завезён на ишаке. Мы делаем что-то вроде зарядки, приседаем, машем руками и даже наносим яростные боксёрские удары в воздухе.

Сергей Наровчатов (он был единогласно избран нами бригадиром и вожаком) осторожно черпал воду и поливал нам на ладони.

А лагерь уже проснулся, шумный, многоголосый, расцвёл шёлком халатов и тюбетеек, медными лицами и кистями рук.

Поутихли, словно задохнулись от рёва, кураи, остыл и затих перезвон бубнов. Ярко горело множество костров, в закоптелых огромных чанах захлюпала в разварившемся рисе баранина, чайники вспотели от заваренного зелёного кок-чая.

Раз! Раз! Раз! Кетмени ребят вонзались всё глубже в землю, я едва поспевал лопатой перекидывать её выше, где другие лопаты узбеков возносили её ещё выше.

Мы молчаливы. Стиснуты зубы. Солёный пот уже искупал наши тела. Молча, один за другим, мы снимаем с себя мокрые рубашки. Брюки нельзя: рядом с нами работает женская бригада молодых узбечек. Они приехали из разных кишлаков, порвав с дедовскими обычаями. Их лица уже не закрывала чадра. Это был вызов старым обычаям. Мы понимали, что это подвиг.

Раз! Раз! Уже кровенели распухшие ладони, но в плечах ещё была сила и удаль. Раз! Раз!

А полдень не спешил: он, казалось, надвигался мелкими-мелкими шажками, гордясь своим иссушающим ветром и зноем. Всё живое пряталось от солнца в норы и в тень: птицы, мыши, хомячки, ящерицы…

Всё реже и уже не с такой силой крошили землю кетмени и лопаты и медленнее двигались тачки. Хотелось упасть на пески, прикрыться густой прохладной тенью и слизнуть с губ проклятые зерна солёного пота.

А всё не трубили кураи, всё не звали к обеденным котлам, где уже бурлила с рисом баранина, сладко пахли привезённые ишачками дыни и арбузы. Но от усталости не хотелось есть, а только лежать и лежать.

После обеда, во время самых знойных часов, мы имели право на отдых перед вечерней работой на трассе. И, сваленные усталостью, сытой пищей, ложились прямо на песок, прикрыв себя от обжигающего солнца ватными одеялами.

Часа через три опять был звон кетменей и лопат, скрип тачек. Поднимая почти слипшиеся от тяжёлого пота веки, видел, как к вечеру словно испаряется солнечный воздух, как на горизонте пустынной и бесконечной степи, унылой и жёлтой, горбатой цепочкой медленно-медленно передвигается верблюжий караван, пропылит одинокая автомашина с грузом. И все семенят и семенят, опустив свои уши-лопухи и звучно хлопая себя хвостиками по задним ножкам, неутомимые ишаки.

Всё! Как старшии бригады, Серёжа Наровчатов поливал из ковшичка нам спины. Мы обмывали с мылом вязкую чернь с лиц и рук.

Потом снежнобородый начальник записывал в свою книжечку под нашими фамилиями цифры: 120—130 %. Значит, мы стахановцы, передовики стройки.

– Ура! Чертяги! — торжественно кричал Серёжа Наровчатов. — Мы русские богатыри на стройке! У нас характер Василия Буслаева!!

Да! Да! Имя русского богатыря Василия Буслаева не раз было тогда на устах Серёжи Наровчатова. Уже тогда (я это свидетельствую) у него родился замысел и отливались первые поэтические строчки ныне известной поэмы «Василий Буслаев»!

Пора было возвращаться в Москву. Серёжа Наровчатов предложил:

— Поедем в Шахимардан, и баста! Там жил поэт Хамза. А ты, Георгий, сходи в штаб стройки, может, тебе дадут машину по старой памяти?

И дали. Открытый «пикапчик» понёс нас по дорогам Ферганской долины.

Мы были вольницей. И что нам до больших денег! И то, что белобородый начальник не выдал нам за труды ни одной копейки (мы хорошо знали, что он нам и не может выдать, ибо стройка была добровольной), не остудило наши желания перед соблазнами.

Итак, денег в обрез, но впереди Шахимардан!

ШАХИМАРДАН

«Пикапчик» нам показался очень весёлой и уютной машиной. Его кузов был без брезента, открыт всем ветрам, солнцу и густой пыли, которая долго не оседала за подпрыгивающими по неровной сухой дороге колесами. Но, как ни старался, он не мог обогнать хлопковый океан, глинобитные дома кишлаков, абрикосовые и персиковые деревья. Иногда останавливались в кишлаках для заправки водой радиатора и забегали на базар за круглыми белыми лепёшками, виноградными кистями. Мы с выбором, лихо торговались. Ведь мы не миллионеры! У нас всего сотни две рублей — остатки от летней стипендии у ребят — и мои пятьдесят, которые я получил в последний раз в Фергане от Мстиславского.

Но мы себя считали богачами!

В памяти мелькают только отдельные мгновения нашего пребывания в Шахимардане.

Мы вылезли из «пикапчика» чернее трубочистов. Шофёр с машиной куда-то скрылся. Отойдя друг от друга на расстояние, мы стали снимать и выбивать от пыли рубашки и брюки. А рядом была вода. Не арык, а неглубокая речушка, плещущая ледяной водой по камням. Обжигая себя этой ледяной водой, мы все не верили, что её здесь вдоволь, и она почему-то голубая.

Но скоро поняли, что она голубая от голубых шумливых ручьёв, падающих с горы на окраине Шахимар-дана. Мне навсегда запомнилась эта голубая вода, искрящиеся дорогими каменьями брызги.

Отряхнувшись и отмывшись, мы повеселели и с вниманием поднимались по каменистой земле Шахимардана. Глинобитные домики были отделены друг от друга глинобитными заборами. Между ними петляли узкие переулки и тупики. Тихо. Пустынно. Только позади шум голубых ручьёв.

Одинокие узбеки, в халатах и тюбетейках, в своих неизменных белых шароварах и прочных шлёпанцах, настороженно встречали и провожали нас. Откуда такие люди, казалось, думали они и плотнее прикрывали тяжёлыми засовами калитки.

Серёжа Наровчатов задумчиво покрутил головой со слипшимися от воды густыми волосами и решительно сказал:

— Нас принимают за бродяг. Хамзу мы всё равно найдём. Айда, чертяги!

К счастью, нам встретился молодой узбек и, выслушав нас, повёл в ближайший переулок. Он назвался студентом педагогического института из Ташкента.

Он много рассказывал о знаменитом сыне Узбекистана — мыслителе, революционере, певце пробуждающегося Востока.

— А здесь,— сказал узбек,— басмачи встретили его и закололи кинжалами. Здесь кровь Хамзы…

Мы возвращались из переулка, где был убит Хамза, обратно к голубым ручьям. Кто-то из нас предложил:

— Шапка по кругу.

Хотя шапок, кепок и даже тюбетеек на наших головах не возвышалось, мы сразу поняли этот призыв: всё, что оставалось в наших карманах, даже мелочь, последние пятаки, оставленные на московское метро или автобус, были сложены в маленькую кучку. Конечно, это было не густо. Но как мы были богаты юным порывом, порывом дружбы московского студенческого братства.

Разыскали единственную винную лавку Шахимардана. Скорее она была не винная, так как её прилавки были загружены дынями, арбузами, сухими фруктами, белыми лепёшками, плитками чая, изюмом.

— Вот это да-а! Винная лавка называется, а вина ни одной бутылки,— заговорили мы.
— А мы хотели обмыть ваш славный Шахимардан!

Продавец-узбек вслушивался, не перебивая. А мы шумели, огорчённые тем, что в Узбекистане, здесь — в Шахимардане, не пробовали вина местных марок.

— Товарищ продавец, мы из самой Москвы… После стройки канала решили поклониться Хамзе, в знак почтения и уважения…
— Для дорогих гостей… У меня…

Спелой сливы глаза продавца вдруг заволокло слезой. Его ноздри затрепетали от восторга. Он мгновенно отвернулся от нас, подставил высокий табурет и вознёс себя почти к потолку лавки. А там весь угол был завешен густой седой паутиной, похожей на волейбольные сетки. Но вот из разрыва паутины показались бутылки. Продавец опустился и, протирая их полотенцем, расставил в ряд.

— Лучшие в мире… Старых марок… Солнце…

Важной походкой мы возвращались к голубым ручьям. Нас уже признали в Шахимардане как знатных и почтенных гостей. И вино в бутылках нам светило па солнце густым рубином. А узбек-продавец стоял у раскрытых дверей лавочки, слепив у лица тонкие ладони, словно молился.

— Пировать так пировать! — воскликнул Серёжа Наровчатов,— Давайте купим ещё и барашка.
— А на что поедем обратно в Москву? — спросил Павел Коган,— Давайте подсчитаем, что у нас осталось.
— Нет, пировать так пировать! — повторил Серёжа.

Мы согласились с ним.

Теперь у нас был, на наш взгляд, влиятельный и добрый знакомый из винной лавки. К нему и направлен был чрезвычайным послом рассудительный и неторопливый в своих решениях Павел Коган. Продавец встретил его очень почтительно и не потребовал от него никаких верительных грамот.

— Барашек будет… Сытый, сладкий, молодой барашек. Мой старший брат изготовит плов.

И глаза его заволоклись ещё плотнее восторженной слезой. Ноздри затрепетали как бабочки от такого доверия к нему.

А мы лежали и ждали, смотрели на голубые ручьи, спорили о поэзии, её новых направлениях. Полными горстями швыряли друг другу фамилии: Асеев, Сельвинский, Луговской, Кирсанов, Ушаков, Пастернак…

А когда я заикнулся, что норвежец Кнут Гамсун — это тоже поэт в прозе, словесные рапиры четырех ифлийцев прокололи мне грудь.

Да, ещё в 39-м году эта четвёрка стояла на путях революционной поэзии и с этими идеалами вступила в жизнь. Служили они ей беззаветно и честно. Трое из них погибли на войне: Михаил Молочко и четвёртый студент — в снегах Финляндии, Павел Коган — на Малой земле.

Если бы можно было из синего Шахимардана заглянуть в близкое тревожное будущее и далёкие восьмидесятые годы!..

Совсем не помню, как мы добирались от Ферганы в Ташкент. После пира на весь мир в Шахимардане наши кошельки были опустошены. А надо было возвращаться обратно в Москву.

Ребята, пошептавшись, пошли в ЦК комсомола. Я в то время ещё не был комсомольцем, и меня оставили ожидать в каком-то парке. В густой аллее я присел на пустую одинокую скамейку.

Я помню, как вскочил на ноги, как заходил вокруг лавочки: радио Москвы передавало важное сообщение. Сверхважное сообщение! Советский Союз и Германия подписали акт о ненападении. Козни английской и французской дипломатии были сорваны. Их двурушническая политика разоблачена. Было ясно, что в самое ближайшее время война не начнётся. Но где-то в тайниках души я понимал, что этот мир — временный, Гитлеру нельзя верить и когда-то будет большая война.

…Они вернулись в парк и нашли меня в угрюмом молчании. Серёжа Наровчатов был возбуждён, с особым блеском васильковых глаз.

— Вот дела какие… слышал?
— Радио в парке есть,— сказал я.

Узкое лицо Павла Когана было строгим и задумчивым. Но, поборов себя, он начал подсчитывать деньги.

– На всех хватит, Георгий! Хотя в ЦК на тебя не выдали на дорогу… Сказали: он же не комсомолец.

Итак, на вокзал!

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов
Добавить комментарий