Анализы лучших стихотворений Анны Андреевны Ахматовой

Вечер

Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
– Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.

Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».

Здесь мы встречаемся со всеми фирменными приметами ахматовского стиля. Текст построен как новелла, в которой легко выявить завязку («Напоила…»), кульминацию («Задыхаясь, я крикнула…») и развязку («Улыбнулся спокойно и жутко…»). В него вставлены сразу два диалога. Первый, вероятно, между подругами, в зачине; второй – между героиней и героем – в финале. А главное, почти все эмоции переданы через внешние признаки. «Сжала руки под темной вуалью» (подразумевается: я в страшном волнении). «Я сбежала, перил не касаясь» (я так хотела его остановить, что не боялась упасть, а ведь, наверное, была на каблуках). Эмоция открыто прорывается один раз: «Уйдешь, я умру», но ответом на нее становится демонстративный отказ от диалога – псевдозаботливая реплика, которая на самом деле означает ровно противоположное тому, что говорится вслух: «Отстань, больше не хочу тебя видеть!»
Особое внимание обратим на едва ли не главную загадку стихотворения, часто просто не замечаемую не слишком внимательными читателями: чтó за «терпкой печалью» «допьяна» «напоила» лирического героя стихотворения героиня? Внятный намек на ответ содержится в зачине последней строфы: «Шутка / Все, что было…» Что «было»? По-видимому, была измена, было признание в измене, и вот теперь героиня умоляет героя не относиться ко всему этому всерьез.

Четки

Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу.

Когда шуршат в овраге лопухи
И никнет гроздь рябины желто-красной,
Слагаю я веселые стихи
О жизни тленной, тленной и прекрасной.

Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь
Пушистый кот, мурлыкает умильней,
И яркий загорается огонь
На башенке озерной лесопильни.

Лишь изредка прорезывает тишь
Крик аиста, слетевшего на крышу.
И если в дверь мою ты постучишь,
Мне кажется, я даже не услышу.

Акмеизм (поэтическая школа, к которой как раз с 1912 года причислила себя Ахматова) сделал ставку на равновесие между земным и небесным, между обыденным и мистическим. Вот и лирическая героиня в первой строфе смотрит на небо то ли молясь Богу, то ли чтобы определить – будет ли дождь и нужно ли брать зонтик на предвечернюю прогулку.
Во второй строфе возникает характерный для акмеизма образ «прекрасной» «жизни» и «веселых стихов». Однако в ахматовском изводе это веселье парадоксально сочетается со смертью. Дважды повторяется эпитет «тленной», а материальной эмблемой этой тленности становится никнущая «гроздь рябины».
В третьей строфе Ахматова пользуется совсем не поэтическим – можно даже сказать антипоэтическим – существительным «лесопильня», до этого, кажется, ни разу не попадавшим в русские стихи.
И, наконец, четвертая строфа завершается двумя строками, заставляющими перечитать стихотворение и понять его совершенно по-новому (ударная концовка – еще один сильный ахматовский прием).
Оказывается, все стихотворение было лишь попыткой заговорить боль, а на самом деле лирическая героиня напряженно прислушивалась к малейшему шуму и ждала – не вернется ли «он». Это ожидание отразилось в строке о «ненужной тревоге» в первой строфе. Оно же спровоцировало возникновение уже отмеченного нами образа тления кисти рябины во второй строфе. И даже лизание котом ладони героини в третьей строфе может восприниматься как паллиатив поцелуя руки, которого героиня так и не дождалась.

Когда в тоске самоубийства…

Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее.

Мне голос был: Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный.
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.

В эмигрантских и советских изданиях это стихотворение иногда печаталось с пропуском нескольких строф, но опускали советские и эмигрантские редакторы разные фрагменты.
Эмигранты предпочитали не обращать внимания на четыре финальные строки этого гневного стихотворения, и получалось, что это ангел призывает поэтессу покинуть оскверненную Родину. В советских подцензурных изданиях не печатались первые восемь строк стихотворения, и получалось, что это дьявол-искуситель призывает поэтессу бросить на произвол судьбы прекрасную Родину.
Соль же ахматовского стихотворения заключается как раз в трагическом и неизбежном соседстве начальных и финальных строк. Да, «приневская столица» беспощадно и, наверное, непоправимо поругана (наблюдение О. Ронена: вторая строфа содержит реминисценцию из Книги Исайи, 1: 21: «Как сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь – убийцы»). Однако миссия лирической героини заключается в том, чтобы оставаться в оскверненном городе и, как некогда библейский праведник, тем самым попытаться спасти этот город.

А Смоленская нынче именинница…

А Смоленская нынче именинница,
Синий ладан над травою стелется,
И струится пенье панихидное,
Не печальное нынче, а светлое.
И приводят румяные вдовушки
На кладбище мальчиков и девочек
Поглядеть на могилы отцовские,
А кладбище – роща соловьиная,
От сиянья солнечного замерло.
Принесли мы Смоленской заступнице,
Принесли пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке погасшее, –
Александра, лебедя чистого.

7 августа 1921 года умер Александр Блок. 10 августа, в день Смоленской Божией Матери, состоялись его похороны на петроградском Смоленском кладбище. Ахматова была на этих похоронах и видела, как гроб поэта несли на руках от квартиры поэта до сáмого кладбища. Вот портрет Ахматовой на похоронах Блока из письма современницы (Веры Люблинской): «Вдали от себя, в толпе, я вдруг увидала горько плачущую и молящуюся молодую женщину. Лицо ее было так необыкновенно и притягивающе, что я не могла оторвать взгляда от нее».
Блоковские похороны Ахматова с акмеистической точностью описала в стихотворении, в начале которого она воспользовалась образом из стихотворения своего друга Осипа Мандельштама «Лютеранин»: «Тянулись иностранцы лентой черной, / И шли пешком заплаканные дамы, / Румянец под вуалью» (сравните у Ахматовой: «И приводят румяные вдовушки // На кладбище мальчиков и девочек»). А в финале Александр Блок соотнесен с Александром Пушкиным с помощью образа солнца (русской поэзии). О Пушкине-солнце Ахматова пишет в воспоминаниях о Мандельштаме: «К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение – в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. О том, что «Вчерашнее Солнце на черных носилках несут» – Пушкин, – ни я, ни даже Надя не знали, и это выяснилось только теперь из черновиков».

Не бывать тебе в живых…

Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я,
Любит, любит кровушку
Русская земля.

Это стихотворение, тоже датированное августом 1921 года, современный читатель, скорее всего, свяжет с гибелью первого мужа Ахматовой Николая Гумилёва, которого расстреляли 25 августа. Однако стихотворение почти наверняка было написано еще до гибели поэта. Отметим, что во второй строке упоминается снег – примета не лета, а зимы. Сама Ахматова позднее сообщила гумилёвскому биографу (Павлу Лукницкому), что стихотворение «Не бывать тебе в живых…» «ни к кому не относится», а «просто настроение тогда такое было». Обратим особое внимание на отчетливо фольклорный призвук второй половины стихотворения, возникающий, в первую очередь, за счет употребления в сильных, рифменных позициях уменьшительных форм слов («обновушку» – «кровушку»). Этот прием, позволявший Ахматовой говорить и от своего и не от своего лица (от лица обобщенной русской женщины) тоже можно перечислить в ряду самых характерных для ахматовских стихотворений поэтических средств.

Воронеж

И город весь стоит оледенелый.
Как под стеклом деревья, стены, снег.
По хрусталям я прохожу несмело.
Узорных санок так неверен бег.
А над Петром воронежским – вороны,
Да тополя, и свод светло-зеленый,
Размытый, мутный, в солнечной пыли,
И Куликовской битвой веют склоны
Могучей, победительной земли.
И тополя, как сдвинутые чаши,
Над нами сразу зазвенят сильней,
Как будто пьют за ликованье наше
На брачном пире тысячи гостей.
А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Муза в свой черед.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.

Осип Мандельштам был поэтом, с которым Ахматова вела напряженный поэтический и личный диалог с года знакомства (март 1911) и до конца жизни. Третий муж Ахматовой, блестяще образованный искусствовед Николай Пунин вспоминал: «Мне часто приходилось присутствовать при разговорах Мандельштама с Ахматовой, это было блестящее собеседование, вызывавшее во мне восхищение и зависть; они могли говорить часами; может быть, даже не говорили ничего замечательного, но это была подлинно поэтическая игра в таких напряжениях, которые были мне совершенно недоступны».

Когда Мандельштам оказался в ссылке в Воронеже, Ахматова приехала его навестить (она прожила в Воронеже с 5-го по 11-е февраля 1936 года). Поэтическим отчетом об этом визите стало ахматовское стихотворение «Воронеж», датированное 4 марта 1936 года. В нем упоминается воронежский памятник Петру I работы скульптора Антона Шварца, может быть, потому, что Ахматовой хотелось продолжить тему прежних встреч с Мандельштамом в городе, основанном императором Петром и овеянном его именем. Недаром ахматовская строка о воронежском памятнике («А над Петром воронежским – вороны») провоцирует внимательного читателя вспомнить строку из зимних «Петербургских строф» Мандельштама: «А над Невой – посольства полумира».

Фонетическая же игра в пятой строке стихотворения Ахматовой со сходно звучащими словами «воронежским» и «вороны», возможно, восходит к мандельштамовскому четверостишию 1935 года «Пусти меня, отдай меня, Воронеж…», которое Мандельштам читал Ахматовой во время ее визита. Сравните в этом четверостишии: «Воронеж – ворон, нож…».

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов
Добавить комментарий