Цитируется по: Лядов А.И. Среда обитания. Л.О. изд-ва «Советский писатель, 1981, 88 стр.
Стр. 49 – 85
ВОЗВРАЩЕНИЕ
***
Ещё ни Тютчева, ни Фета —
неблизкий путь ещё до них, —
лишь модной песни два куплета
коснулись нынче губ твоих.
И всё-таки тебе, наверно,
не миновать в своём пути
с прямоугольных круч модерна
в тот век сойти… или взойти.
Напев у песенки короткий,
слова катаются в строке,
как та горошинка из пробки,
что тремолирует в свистке.
Но ты тверди её, покуда
не знаешь больше ничего:
в ней все же есть хоть отблеск чуда,
есть хоть намёк на волшебство.
И пусть в тех строчках смысл не вызрел,
они — иных предвестье строк…
Однажды и тебе, как выстрел,
такое имя грянет — Блок!
Тогда средь атомного века
сентябрьской Мойкой поброди.
… «Ночь, улица, фонарь, аптека»…
И где-то Пушкин впереди.
***
Августовский день у речки тихой
Подарил сегодня нам с тобой
Веточку с малиновкой-франтихой
И рябин оранжевый прибой.
Времени привычные контрасты:
Лесом, лугом, поперёк реки
Мачты вдаль шагают, голенасты,
А под ними — прясла и дымки.
Нет здесь остроты противоречий.
Тишина. И лес по сторонам —
Дом зверячий, птичий, человечий…
И уже почти понятны нам
Зрелая краса земли осенней,
Винный запах палого листа,
Сложность философских построений
И любви святая простота.
ЧИТАЯ СТИХИ
Да, что-то так. А что-то и не так.
Вдруг что-то верно и остро, как бритва,
а что-то — полный вакуум и мрак
в стальных перстах отточенного ритма.
А то — рванёт шальная трескотня,
пальба по изрешеченным мишеням,
а то — с плаксивым бабьим сокрушеньем
здоровый парень глянет на меня.
… Троллейбус —
два смычка дрожат на струнах,
навстречу фарам улица течёт,
и «Юность» со стихами самых юных
листает мудрый старый звездочёт…
Она жива, поэзия. Жива.
На сто «не так» — одна строка простая,
как скорлупу, стряхнувшая слова,
крылом овеет, мимо пролетая.
Стихи журчат, звенят, шумят листвой,
шуршат листами, цокают, как белки,
и то — плывут, как дым, над головой,
то — бьют, по старой памяти, в тарелки…
А всё затем, чтоб средь утильсырья
сверкнула вдруг звездинка бытия
и ты сказал бы с ноткой торжества:
— Она жива, поэзия. Жива.
***
Бродяга, семьянин лишь по ошибке,
Навряд ли я умру в кругу семьи.
Прикроют веки где-нибудь на Шилке
Мне спутники случайные мои.
Положат сверху камень потяжельше,
Не в лад пальнут над ним дробовики,
Да в памяти двух-трёх печальных женщин
Останутся две-три мои строки.
***
Холодный город мой,
прекрасный и недобрый,
вознесший над моей судьбой свои мосты,
ты выше жизни тёплой и удобной
и, да простит мне бог, —
превыше доброты.
И я, твой блудный сын,
твой пасынок безвестный,
на каменной земле,
на ледяном ветру
избрал тебя своим ярмом,
гербом
и песней,
и пристанью последней изберу.
БАЛЛАДА О КОЛЕСЕ
Старик волок шесты с оленьей тушей,
Склонив к земле набрякшее лицо,
А сын вскричал: «Эгей, отец! Послушай,
Не трать ты сил, я сделал колесо!»
Отец угрюмо буркнул: «Что ж , не худо…
Поди обрадуй слабое бабьё!»
Он знал, но не признал, что видит чудо,
Что видит поражение своё.
Всю эту ночь под барсовою шкурой
Ворочался старик, не мог заснуть.
Поверженный, растерянный и хмурый,
Перебирал он свой нелёгкий путь.
Он вспомнил порицание отцово
За дурь, за своеволие и лень,
Когда огонь — без трения святого! —
Добыл, кремень ударив о кремень.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Ведь есть во мне это — строптивость, отчаянность,
стремленье вперёд, к новизне, крутизне…
А я возвращаюсь. Всю жизнь возвращаюсь,
и снятся одни возвращения мне.
А я возвращаюсь в снега Заонежья,
в тайгу Забайкалья, на Цну, на Десну…
Пустует мой дом, как берлога медвежья
(бывает, не спится ему, шатуну,
вот он и плутает по пущам и рощам,
под снегом гнилую листву вороша,
живёт в его теле, голодном и тощем,
почти человечья бродяжья душа).
Так я возвращаюсь к забытому плёсу,
к размытым следам на прибрежном песке,
к оставленному без ответа вопросу,
к забытому другу, к забытой строке,
к забытой облезлой лодчонке кургузой
с некрупными оспинками чешуи,
к забытой любви, что казалась обузой,
была же — мой парус и вёсла мои.
А путь всё короче. И в небе осеннем
последний уже недалёк перелёт,
который положит конец возвращеньям
и милой земле моё тело вернёт.
Но что-то останется.
Что-то не бренно —
пускай только точка-тире, только звук,
но звук этот выловит чья-то антенна —
и он обернётся улыбкою вдруг…
***
Я как-то стыжусь моего атеизма.
Он — с детства.
Криклив и не выстрадан мной.
Он лодырями и невеждами признан,
как анестезия от боли земной.
Он — как увольнительная от сомнений,
как белый билет во вселенской войне…
А гений
рыдал у церковных ступеней,
поняв, что там нет никого, в вышине.
Он понял:
ему,
что и смертен и хрупок,
за всё на земле отвечать суждено —
за стойла в соборах,
за храмы на трупах,
за каждые
песню, слезу и зерно.
Он встал.
Покачнувшись и крякнув под ношей,
взвалил на загорбок века и миры,
отбросил в канаву свой посох монаший
и двинул,
босой,
на святые костры.
***
На самом краешке России,
Над беломорскою волной,
Меня поморочки спросили:
– Откуда родом-то, цюдной?
Я глянул на волны кипенье,
На камни, на дымок жилья…
И уместилась в то мгновенье
Вся родословная моя.
Далеких прадедов дорога
Взвилась, метельна и крута,
От красноярского острога —
Под звёзды Южного Креста,
От штолен горного Урала —
К балтийским зыбким берегам,
Где хмуро, медленно, устало
Ложились волны к их ногам.
Шли прадеды не унывая,
Со вкусом чёрствый хлеб жуя, —
России летопись живая
И родословная моя.
В пути женились, чтобы снова,
Едва редел полтавский дым,
Идти от города Петрова
В Сибирь, на Каспий или в Крым.
Оттуда всё: моя походка,
И нрав, и прочие статьи —
Моя татарская бородка,
Глаза чалдонские мои…
…Студёный ветер всё поспешней
Косматил чуб волне морской…
Откуда родом-то? Да здешний,
Пять тысяч вёрст — подать рукой!
О «ЛЕТАЮЩИХ ТАРЕЛКАХ»
Легенды подтверждаются всё чаще…
Не слишком удивится человек,
найдя на Арарате древний ящик
с размытым трафаретом «Н. ковчег».
Как ни верти, а всё же что-то было?
Из вакуума сказки не создашь.
Быть может, в Гималаях есть могила,
где спит инопланетный экипаж…
Среди известий суетных и мелких
сенсация порою нас встряхнёт —
то слухи о «летающих тарелках»,
то чудо-юдо из лохнесских вод…
Мы доверяем лишь привычным яствам.
Спросите о «тарелках» дурака.
– Тарелки — бред, — он скажет, — это ясно!
Ему всё ясно.
Так же было ясно
совсем недавно, что Земля — плоска.
ИКОНА
Я другу подарил икону —
к чему она в моём дому?
Её показывать знакомым
приятно, видимо, ему.
Он собирает одержимо
всю эту древнюю муру.
Ходил, вздыхал, тянул мне жилы,
боюсь, что ждал, когда умру.
А у меня она висела
с тех пор, как бабка померла,
совсем зазря, совсем без дела
глядела тускло из угла.
К тому же «Спас нерукотворный»
провинциального письма
был весь потрескавшийся, чёрный,
как и покойница сама.
Я подарил ему икону.
Он всхлипнул и пустился в пляс,
потом бутыль «узбекистону»
принёс, кощунственно молясь…
Мы оба были очень рады,
пошёл весь день и вкривь и вкось
(к столу, добавлю правды ради,
покрепче кое-что нашлось).
В такси уехала икона…
Но вот прошло всего два дня,
и стало как-то беспокойно,
нескладно как-то у меня.
Ничто не клеится. И бесят
журналы, родичи, звонки…
За стол усядусь в шесть, а в десять
башка трещит. И – ни строки.
Я в опустевший угол тупо
глядел, наверно, третий час,
и показалось вдруг: оттуда
спокойно смотрит бабкин «Спас»…
Конечно, мистика. И нервы.
Я усмехнулся: «Ерунда!»
Но всё же взгляд отвел я первый.
И снова поднял, и тогда…
Из тёмных глаз, что чуть косили, —
звоня, вздыхая, гомоня,
вся в песнях, вся в дождях, Россия,
Россия хлынула в меня.
Мне стало вольно и чуть зябко,
как средь поляны снеговой.
В углу уже не «Спас», а бабка
качала скорбно головой.
Я ночь не спал. Я думал туго,
но всё-таки решил к утру,
безбожник старый, что у друга
назад икону заберу.
И стыдно, и смешно немного,
и трудный предстоит визит,
но бабка так смотрела строго…
Верну. Пускай себе висит.
ИДУ К ГОРИЗОНТУ
Я иду к горизонту.
Маячит вдали колокольня —
как из моря маяк,
на пшеничную всходит волну…
Я иду, лишь о вёрстах —
последних, непройденных, помня:
уж немного осталось,
дойду — и, как бог, отдохну!
Я иду вдоль заборов,
церквушка со мной поравнялась,
тяжелы сапоги,
но дорога зовёт всё вперёд…
Родничок-хвастунишка
сулит мне, что смоет усталость…
Я иду к горизонту,
иду к горизонту,
где солнце встаёт.
Я иду к горизонту.
Удача маячит вдали мне —
там работе конец,
там награда труду моему…
Я иду, повторяя,
как строчку последнюю в гимне:
– Уж немного осталось,
дойду – всё от жизни возьму!
Вот и кончено дело,
друзей отшумела ватага,
сто тревог позади,
но работа зовёт всё вперёд…
Ничего нет на свете
заманчивей первого шага —
я иду к горизонту,
иду к горизонту,
где солнце встаёт.
Я иду к горизонту.
Мне кажется — там, за туманом
слишком вежливых фраз
и привычно-внимательных глаз,
вдруг откроется что-то,
что сделать обоим пора нам,
чтоб любовь наша снова,
как солнце, светила для нас.
Наступает минута —
мы долго молчим с перепугу
и не верим ещё,
что растаять он мог, этот лёд…
Ничего нет прекрасней
извечной дороги друг к другу —
мы идём к горизонту,
идём к горизонту,
где солнце встаёт!
***
Как с детством распроститься мы спешим
И щиплем над губой пушок всё чаще!..
А в детстве мир наш был таким большим
И ярким, и душистым, и звучащим…
Там снег был чист и дождики теплы,
Вкусны ржаные чёрствые горбушки,
Там к нам однажды из вечерней мглы
Прекрасным незнакомцем вышел Пушкин…
В том мире были женщины добры,
Мужчины — справедливы и всесильны,
Там соблюдались правила игры
И хорошо кончались кинофильмы.
… За окнами шипенье мокрых шин,
Туман и морось — питерская гнилость…
Как с детством распроститься мы спешим,
Чтобы оно всю жизнь потом нам снилось!
СКАЗАЛИ МАЛЬЧУГАНУ
М. Светлову
Сказали мальчугану жестокие слова:
«Не верь ты глупым сказкам, нет в мире волшебства,
Ни гномов нет, ни леших, а Дед Мороз давно
Зарплату получает из кассы гороно.
Не верь ты в злые чары, в дурацких добрых фей,
Носи, малыш, галоши, сырой воды не пей,
Не лазай по деревьям — сорвёшься с высоты,
Не гладь собак и кошек — у них всегда глисты».
Бредёт по тротуару мальчонка не спеша.
Чиста его рубашка, пуста его душа.
А умненькие тёти с восторгом говорят:
«Какой серьёзный мальчик, какой недетский взгляд!»
Не верь, малыш, в слепые, холодные слова!
Пойдём-ка в лес — там сказка по-прежнему жива:
Там возле тихой речки Алёнушка грустит,
Там гномы долбят камень — зелёный малахит.
Никто там не укажет, что делать мы должны,
Ми в зелени и глине испачкаем штаны,
Мы поцелуем в морду весёлого щенка…
Тогда все злые чары падут наверняка!
ВИЗИТ
Здесь в прихожей гостям разуваться велят,
как в мечети.
Угощают на кухне.
В столовой включают кино.
Здесь раскинула скука густые незримые сети,
и каштан со двора опасается глянуть в окно.
Ни пылинки.
Вся мебель – на месте,
все плоскости – в блеске,
непорочные книги в стеклянный упрятаны склеп.
Здесь есть всё –
и почти неприличная копия фрески,
и стотысячный рыночный Хэм средь ковра,
сиротлив и нелеп.
А хозяйка жеманно гордится судьбой Пенелопы;
– Он всё ездит и ездит, а я всё одна и одна…
– Не грустите, вернётся.
И вам привезёт сувенир из Европы,
a возможно –
нейлоновый дубль Золотого руна. –
Да-а… у них тут не тронешь рукой
защищённый салфеточкой «Рёниш»,
чтобы дрогнула люстра подвесками
с музыкой в лад,
сигареты задумчивый пепел
на стол не уронишь
и не хлопнешь гpанёный стакан
под вечерний салат.
Что тут скажешь?
Я вправду чертовски испорчен и грешен,
да ещё и горжусь
моим племенем бардов, бродяг и гуляк…
Но беру с хрусталя
только горсточку спелых черешен
и, вздоxнyв, оставляю нетронутым
их драгоценный коньяк.
Ухожу.
Ведь отель мой – всего в трёх кварталах отсюда:
в коммунальной квартире
усталая фея готовит обед…
Там все листья – в окне,
там все полки – пристанище чуда,
там – дворец:
чемодан, раскладушка, да трубка моя, да кисет.
Переулком Причин
выхожу на бульвар Неминуемых Следствий,
и черешнину косточку, щуpясь,
меж пальцами жму,
и стреляю в девчонку
почти так же метко, как в детстве,
а она, морща нос, улыбается,
тоже кaк в детстве,
озорству моему
и немножечко – мне самому.
БАЛЛАДА ОБ ОДНОМ ЭКСПЕРИМЕНТЕ
В. Шефнеру
Один редактор телевизионный
Для выясненья сложного вопроса
Придумал ход весьма оригинальный,
Чтобы успешно и оперативно
Взять несколько коротких интервью.
Он выбрал молодого репортёра —
Высокого, с простым лицом открытым,
На коем после университета
Ещё не проступили, слава богу,
Непризнанного гения черты.
Одели парня в серый чешский плащик,
Не новый, но ещё вполне приличный,
Примерили берет, каскетку, шляпу —
И выбор, наконец, остановили
На кепочке из пёстрого букле.
Потом ему вручили эту штуку —
Ну, знаете, такой продолговатый,
Немного схожий с частью миномёта,
Футляр, в котором носят чертежи.
Но чертежей там не было, конечно.
Нет, в ту трубу умельцы телецентра,
Весёлые толковые ребята,
Вмонтировали дьявольски изящно
Кассетный небольшой магнитофон.
Задача перед этим репортером
Стояла, в общем, очень непростая.
Тут одного уменья было мало,
Нужны тут были выдержка и воля,
И такт, и вера в собственные силы,
И даже — артистический талант.
Он должен был на шумных перекрёстках,
В осенних скверах, возле магазинов,
На лестницах подземных переходов —
Повсюду, где своих сограждан встретит, —
К ним обращаться с просьбою одной.
Текст просьбы установлен был примерно,
Чтоб не звучал заученной репризой.
Слова могли меняться, но — в пределах
Определённой схемы.
Вот, к примеру:
– Простите. Задержитесь на минуту…
Такая вещь, вы знаете… Мне плохо.
Прошу вас, побеседуйте со мной!
И всё.
И никакого чтоб нажима,
Ни лишней экзальтации, ни жестов,
Ни — боже упаси! — прикосновений,
Тем более — хватаний за рукав!
Беседа сразу пишется на плёнку,
А верный спутник — кинооператор
Всю сцену скрытой камерой снимает,
Чтобы сюжет смонтированный мог бы
Однажды выйти на телеэкран.
Отправились вдвоём.
Денёк был серый.
По листьям, распростёртым на асфальте,
Неторопливо шаркали туристы,
Солдаты громыхали сапогами,
И девушек, нарядных и смешливых,
Заманчиво стучали каблучки.
Тот оператор был немного циник.
Смеялся он:
– Дурацкая затея!
Да я уверен, ни фига не выйдет.
Вот ты увидишь — точно будет лажа,
Да этим «кадрам» все твои печали –
До лампочки, могу держать пари!
Но репортёр, уже вошедший в образ,
Глядел на друга с явным превосходством
И щурился:
– Вы, мистер предсказатель,
Чем под руку гудеть перед дебютом,
Проверили бы технику свою!
Он вправду был чертовски достоверен —
Слегка сутулый, русый, сероглазый,
В плаще, в кепчонке этой и с футляром,
И светлая двухдневная небритость
Какой-то беззащитной точной нотой
Заканчивала весь его портрет.
И разошлись.
И начали по знаку.
– Простите. Задержитесь на минуту…
Такая штука, знаете… Мне плохо.
Немножечко со мной поговорите!
Прошу вас, побеседуйте со мной!
Но ПЕРВЫЙ заявил, что очень занят,
Что рад бы, да минуты нет свободной,
ВТОРАЯ — респектабельная дама —
Пихнула в грудь и назвала нахалом,
А ТРЕТИЙ — франт, — приняв его за психа,
По переулку задал стрекача.
Тут оператор — даже этот циник,
«Хипповый», стильный мальчик, — стиснув зубы,
Неловко подошёл к нему и молча
Толкнул его в поникшее плечо.
Потом зажёг две сигареты сразу
И, протянув одну из них коллеге,
Сказал:
– Пошли. Вот-вот начнётся дождик,
Тогда уж… Ты давай аппаратуру,
Мне — рядом, а тебе ещё в автобус…
Не кашляй! Может, завтра повезёт!
А дождь и впрямь начался неприметно…
Но репортёр потопал с Петроградской
Пешком по вечереющему граду,
По мокрым листьям и по мокрым рельсам,
По «зебрам» переходов и мостам.
Поставив воротник плаща чужого,
Он ощутил, что происходит чудо,
Что этот мокрый плащик с каждым шагом
Становится всё более удобным,
Привычным, словно собственная кожа,
И даже, чёрт возьми, — почти сухим!
Его пронзило острое желанье —
Сию секунду, без магнитофона,
Остановить на улице кого-то,
Кто б, на холодный дождик невзирая,
Прервал свой бег, перехватил авоськи
И согласился выслушать его.
… Она стояла в старой подворотне —
Веснушчатая, рыжая девчонка
С какими-то пакетами, и сумкой,
И с портативным зонтиком, который,
Никак добром раскрыться не желая,
Топорщился, как обозлённый кот.
Он ей сказал:
– Простите, не пугайтесь!
Вы знаете, мне нынче адски плохо,
Мне так погано, скверно, одиноко…
Нет, нет, клянусь вам, я не пил ни капли!
Я вас прошу о крошечной услуге —
Побудьте хоть минуточку со мной!
И девушка ответила:
– О боже!
Меня с тобой кондрашка скоро хватит!
Весь мокрый…И в каком-то диком виде…
Откуда эта кепка? Что случилось?
Да что же ты молчишь, как ненормальный!
Возьми хоть сумку.
Нет, сначала зонтик…
Спасибо. Я пошла за Женькой в садик.
Ступай домой. Бегом! Переоденься.
Чай на плите и… Ну, конечно, можно.
Там, в папином графинчике. Пока!
***
Неплохо поумнеть.
Но — не от зуботычин.
И чтить авторитет.
Но только — не рубля…
Мне бойкий шум словес
всё меньше симпатичен,
всё ближе шум листвы,
всё родственней земля.
В медлительный апрель
от книжного прилавка
я ухожу пустым…
Беда невелика:
табак и трубка есть,
есть Зимняя канавка
и Блока — про запас —
бесплатная строка.
***
А что она такое — простота?
Ответить всё труднее год от года…
Стальная геометрия моста
Над буйным беспорядком ледохода?
Луна над полем? Чайка над волной?
Степной курган под скифским истуканом?
А может, круглый тёплый хлеб ржаной
На чистом полотенце домотканом?
А может, эта веточка проста,
Что обвила печально и сурово
Некрашеное дерево креста
На кладбище лесном под Комаровом?
Идём. Горят миры в твоей руке —
Дымок от сигареты вьётся следом..,
Вот формула Эйнштейна на песке
Начертана каким-то Архимедом.
Зальют её дожди, растопчет град,
Слизнёт язык сердитого норд-оста,
И все же: Е равно эм-це квадрат…
Не правда ли, дружище, как всё просто!
***
Если бы сердца тем дольше жили,
чем они вернее и добрей,
никогда бы не видать могиле
наших ненаглядных матерей…
Но чем больше сердце расточало
ласки, сострадания, тепла,
на людское горе отвечало,
за людские мучилось дела,
тем ему для собственной защиты
сил всё меньше остаётся, брат.
И другой причины не ищи ты
наших преждевременных утрат.
***
Вот ты и научился наконец
Изображать словами то, что зримо, —
И облака, и несколько колец
Над сигаретой тающего дыма…
Ты можешь описать ревущий шторм,
И сполох ослепительной зарницы,
И медленный свет лампы из-за штор,
И женщины печальные ресницы.
Но если понимаешь сам, что нем, —
Жди, консервируй факты, словно фрукты,
И натюрморты мажь, пока меж тем
Созреет долгожданный миг и вдруг ты
Увидишь, слепоте былой дивясь,
Разрозненных явлений смысл и связь.
В ГОРЯЧЕМ ЦЕХЕ
Сюда пускают крепких и достойных,
тех, кто плечом усвоил — что почём…
Рычат мартены, как драконы в стойлах,
кипит металл,
но форме обречён.
Однажды как-то, радуясь успехам,
один поэт, весёлый и крутой,
поэзию назвал «горячим цехом».
Я рад бы согласиться
с фразой той,
но все дороги вымощены сталью —
путь к звёздам,
путь в глубины,
путь в забой…
И как же я знак равенства поставлю
меж другом-сталеваром и собой?
Цех — целая держава огневая,
а в нашем деле, что ни говори,
с метафоры окалину сбивая,
вперёд идут, как прежде,
— кустари…
ЯСНЫЙ ДЕНЬ
В этот ясный осенний день
справедливость торжествовала
и по-летнему солнце всклень
заливало все окна зала.
В зале чествовали его —
работягу, землепроходца —
за правдивость и мастерство,
за талант, зовущий бороться.
Жил он трудно. Знавал нужду,
не был славою избалован,
а сегодня — у всех на виду
в ладном тёмном костюмчике новом…
А сегодня, как бы шепча:
«Вот на нас и слава свалилась!» —
замерла у его плеча
торжествующая Справедливость.
Я был, право, растроган до слёз,
нет! — растроганы были все мы,
когда недруг ему поднёс
белоснежные хризантемы!
Может, это смутило его,
но он так и не подал вида..,
Вот какое шло торжество.
Шла гражданская панихида.
***
Всезнаек избегаю с давних пор,
но тем уже обязан им, однако,
что есть на мне пометка «фантазёр»,
она в их ОТК — синоним брака.
А мне звучат в том слове «фан-та-зёр»
фотон и лазер, фаза и зазор,
квант и узор, и ванты и задор,
и даже ситник — сизый кант озёр.
А мне словечко это по нутру,
как яхтенный спинакер на ветру,
оно — как пожелание успеха,
как пропуск в завтра,
как эмблема цеха.
НА ЗАЛИВЕ
Какое счастье — волноваться!
И нет на свете пустяков.
Есть миг — на миг залюбоваться
безмолвным бегом облаков,
есть день — в него вместилось много:
и долг, и должность, и долги,
есть жизнь — гудит в груди тревога,
как пламя вольтовой дуги…
Нас нынче отдых взял в работу,
и я волнуюсь — я живу.
Я рад и ветру, и швертботу,
меня швырнувшим в синеву!
Я рад и солнцу над заливом,
и другу, и крутым волнам,
и чьим-то девушкам красивым,
что с катерка кивнули нам…
Мы оглянулись, улыбнулись —
буксир гудок дал, нас кляня…
И я волнуюсь,
так волнуюсь —
куда заливу до меня!
***
М. Кудараускайте
Снег выхлопными газами пропах,
Январь уже не бел от середины…
Мы говорим на разных языках,
Но боль твоя и боль моя — едины.
Слинял весёлый новогодний грим,
На свалке ёлок хрупкие скелеты…
На разных языках мы говорим,
Молчим же — на одном для всей планеты.
Молчал на нём ещё палеозой,
И в сто двадцатый век любые Двое
Услышат меж улыбкой и слезой,
О чём они молчат, как всё живое.
Давай же, друг от друга вдалеке,
Чуть помолчим на этом языке…
БАЛЛАДА О МАЛЕНЬКОЙ ХУДОЖНИЦЕ
У маленькой художницы всё лето
гостит большая серая тоска,
карандаши и кисти прячет где-то
и покрывает пылью облака.
Сперва она в прихожей робко жалась,
глядела на хозяйку из угла
и, у соседей вызывая жалость,
гнездо в почтовом ящике свила.
Но вскоре подросла и раздобрела,
нахально заняла диван-кровать
и стала вечерами то и дело
из комнаты хозяйку выживать.
Весь двор, магнитофонами запетый,
застуканный костями домино,
сочувственно следит, как сигаретой
помигивает тёмное окно…
Живёт себе тоска. Читает Кристи,
кофейничек снимает с огонька,
по комнате разбрасывает кисти
и прислоняет к стенке облака.
Художница бунтует временами
и штурмом потрясает вражий стан,
проходит с пылесосом, как цунами,
по мебели, рулонам и холстам,
друзей зовёт, чтобы шумели пуще,
чтоб врали, пили, комкали листы…
Но все уйдут.
И снова стерегуще
уставится тоска из темноты.
***
Е. Ольшанской
Живу. Тороплюсь. Не довольствуюсь малым.
Знал счастье в лицо. И грустить — не впервой…
Плывут облака над осенним каналом,
Плывут облака над свинцовой Невой.
И правда, как редко на небо глядим мы,
Не смея глаза оторвать от забот!
А в небе над нами — заманчивый, дивный,
Немыслимый розовый город плывёт.
Сменяется там куполов позолота
Сиреневой тенью мостов и оград…
Там время — в не нашей системе отсчёта —
Несётся с земными часами не в лад.
Вся тянется — вверх! — пожелтевшая ветка…
Над трубкою — вверх! — поднимается дым…
Как жаль, что на небо мы смотрим так редко,
Что под ноги слишком прилежно глядим.
В ТЕЛЕСТУДИИ
Я от природы вроде бы не робок,
но оторопь берёт меня, когда
крадётся телекамера, как робот,
и шелестят удавы-провода.
Боюсь.
И губы слушаются плохо.
Вокруг — привычной паники озноб…
А камера свой красный глаз циклопа
нацеливает в мой вспотевший лоб.
И кажется — видна, как под рентгеном,
моих немудрых мыслей суета…
Я силюсь быть простым и откровенным,
но сыплю кряду общие места.
Рубашка от волнения намокла,
прожектора слепят, грозят:
«Спалим!»,
а микрофон висит, как меч дамоклов,
над беззащитным теменем моим.
Лечу в волнах, раздроблен и разобран
на импульсы, на всплески амплитуд,
чтоб к людям понимающим и добрым
зайти поговорить на пять минут.
Пусть робот ездит на своей треноге,
грозя меня всегда иметь в виду,
я на пути к вам,
я, друзья, в дороге.
Томлюсь, боюсь,
а всё-таки — иду!
***
Мне нравится этот мужик угловатый,
поэт от рожденья,
он честен и крут.
Он пишет — как он.
Жаль, за ним горлохваты
с пустыми глазами
в поэзию прут…
Порой потому и нескладно выходит:
когда обмелеет
словесный поток,
вдруг вынырнет автор —
пострижен по моде,
в больших рукавицах,
а сам —
с ноготок.
***
Ну кто живёт на даче в холода?
С утра колю дрова, шурую печи…
Так рано не вставал я никогда,
Таких забот не взваливал на плечи.
Вода здесь — не хромированный кран,
Она ведром берётся из колодца.
Адьё, кафе! Аддиос, ресторан!
Готовить ужин самому придётся.
Тут — сосны. И залив невдалеке.
И в этот зимний вечер непогожий
Коты-бродяги спят на чердаке,
Дворняга чья-то греется в прихожей…
… А впрочем, это всё совсем не так.
Я всё насочинял. Увлекся темкой.
Колодец — есть. И печи. И чердак.
И псина громко чешется за стенкой.
Но этот дом — не просто уголок,
Назначенный судьбою стать кому-то
Убежищем от коммунальных склок
И малогабаритного уюта.
И кто живёт на даче в холода?
Да и на лето дача мной не снята.
Я просто обитаю здесь всегда,
Здесь — отчий дом, изба, родная хата.
Я знаю общежитий кутерьму,
Гостиницы, дворцы, перегородки,
Случалось голоштанству моему
Снимать топчан у беспощадной тётки…
Дом стар. Немолод я. И всё же рад
Одолевать несовершенство быта.
Живу себе. И мне сам чёрт не брат,
Хотя и чёрту дверь всегда открыта.
Во всём же прочем — окромя жилья —
Шагаю я с моей эпохой в ногу.
Вы приезжайте в Ольгино, друзья,
Вам у меня понравится, ей-богу!
Ну кто живёт на даче в холода? ..
… Метель утихла. И в окне — звезда.
БЕРЕГИТЕ МУЖЧИН
Берегите мужчин —
от постов, от блестящей карьеры,
от признанья заслуг
в календарном реестре наград,
чтоб червонец не стал
их единственным символом веры,
а пределом мечтаний —
цветной телевизор и новый «фиат».
Берегите мужчин.
Отпускайте их в горы и в степи,
не пускайте играть в преферанс
на морском берегу.
Не давайте бежать,
догоняя учёную степень,
не давайте сидеть,
когда надобно встать
и дать в зубы врагу.
Берегите мужчин.
Не давайте им, женщины, спуску —
пусть целуют ваш след,
пусть вас ждут на ветру до седин,
пусть не смеет никто
вас обнять под коньяк, на закуску,
пусть из вас ни одна
не воскликнет в слезах:
— Берегитесь мужчин!
Берегите мужчин.
Берегите жестоко и свято.
Чтоб мужчины держали себя как мужчины,
об этом и речь,
чтоб по первой тревоге
любой был готов превратиться в солдата,
чтоб детей, чтобы Родину
было кому от напасти беречь.
УЧИТЕЛЬ
Фанису Яруллину
Становимся с годами
мудрее и смелей
и выбираем сами
себе учителей.
На склон оврага белый
спустился ельник част,
и что-то вниз летело,
размалывая наст,
летело оголтело —
кульбит, курбет, скачок, —
малюсенькое тело
да красный колпачок.
Внизу, на дне оврага,
поднялся в рост малыш —
курносая отвага
на паре старых лыж.
Растерзанный и злющий,
он снег смахнул со щёк,
пониже нахлобучил
свой красный колпачок,
отёр с губы разбитой
кровавую слюну
и снова деловито
полез на крутизну.
Кричу: «Там путь проложен,
послушай, брат, меня,
там, справа, склон положе
и торная лыжня…»
Но он уж над оврагом
стоит, дыша с трудом, —
над слабостью, над страхом,
над нищетою догм.
Стоит, глядит куда-то,
не утирая щёк…
Как флаг, в лучах заката
алеет колпачок.
Мы сами выбираем себе учителей,
и тот, вверху, над краем,
был мне всего милей.
АЛЫЧА
Седой поджарый горец в Пятигорске
кивнул мне, как знакомцу, со скамьи
и ссыпал алычу из смуглой горстки
в ладони неуклюжие мои.
У разговора не было начала,
старик его повел с конца, вразброс,
и спрашивал, как будто отвечал он
на мой как будто заданный вопрос:
— Ге-рон-то-логия?
Прекрасно. Расскажите.
Прочёл статью. Пока что всё же — мрак…
Но кто придумал слово «долгожитель»?
Ругательство, я понимаю так.
Акцент имею, но по-русски всё же
читаю, письма правнукам строчу…
Ну что за слово? Ай, на что похоже? ..
Вы кушайте, берите алычу…
Ай-яй, что за словечко — «долгожитель»?
Как будто неисправный одолжитель,
не в пору задержавшийся жилец —
когда, мол, уберёшься наконец?!
И вообще, я думаю, не надо
без толку много шуму подымать.
Женил я внука — вот мне и награда,
благодарю своих отца и мать.
А то спешат перекричать друг друга:
гляди, Мафусаил Кавказских гор!
Какое достиженье? В чём заслуга?
Не помер, слава богу, до сих пор! —
Я понял, как он добр, как мудр и тонок,
как солнышком он весь насквозь прогрет,
и вдруг спросил чужим наивным тоном:
— А сколько вам, отец, коль не секрет? —
Он посмотрел на детское ведёрко,
где мягко розовела алыча,
и как-то виновато, как-то горько
сказал:
— Я на год старше Ильича… —
Шли долгие минуты.
Мы молчали.
Журчала под деревьями вода.
Потом он — снова как бы отвечая —
вздохнул:
— Вот так. Несправедливо, да? ..
Старик, старик!
Твои глаза прекрасны,
твоя рука суха и горяча…
Под старость улыбнуться так хоть раз бы!
И чтобы — солнце, листья, алыча…