Владимир Цыбин
«ВЕРНУТЬСЯ В РОССИЮ — СТИХАМИ…»
Цитируется по: День поэзии. 1987. Москва: Сборник. -М.: «Советский писатель», 1987, 224 стр.
Видный русский поэт XX века Георгий Владимирович Иванов родился в 1894 году в городе Ковно, окончил кадетский корпус, писать стихи и печататься начал рано. С 1911 года выступал как поэт и критик на страницах «Аполлона», одного из самых «элитных» журналов. Первая книга стихов «Отплытье на остров Цитеру» вышла в Петербурге в 1912 году. Вскоре после гибели Н. Гумилёва — друга и единомышленника Георгия Иванова в поэзии, он вместе с женой, поэтессой Ириной Одоевцевой, выезжает в Париж. Лучшая книга его стихов, вышедшая в эмиграции,— «Роза». Поэт был активнейшим сотрудником альманаха «Числа», державшегося вне политики и по направлению в чём-то схожего с дореволюционными «Аполлоном» и «Весами». Умер Георгий Владимирович Иванов в 1958 году в Париже.
Это внешняя канва биографии Георгия Иванова, вернее, её верстовые столбы. А между ними — судьба. Мучительное узнавание себя. Ясновиденье о своём прошлом и того скола интеллигенции, которая оказалась между революцией и родиной, так и не сумев соединить их для себя в одно целое. Георгий Иванов написал обо всём этом горько и праведно: «Даже напротив — в бессмысленно злобном мире — противимся злу: ласково кружимся в вальсе загробном на эмигрантском балу». Здесь — ни приятия, ни победы над роком.
В эмиграции в поэзии Георгия Иванова, как, впрочем, и многих других (В. Ходасевича, Н. Оцупа, Г.Адамовича), произошло драматическое разъятие и рассредоточение на второстепенном и остального мира его почти летаргического «я». Образовался своего рода духовный эллипсис, т. е. круг, сплющенный катастрофой, с двумя центрами, существующими особняком, почти изолированными друг от друга,— личности и несходного с нею мира. Это не двойственность, потому что в ней есть ложь. Это двойное зрение, когда прошлое — то же самое, что и совесть, и мир не изменяется, а переменяется:
Всё до конца переменилось,
Всё ново для прозревших глаз,
Одним поэтам — в сотый раз —
Приснится то, что вечно снилось.
Какова явь? Трезвая, рациональная — явь «железного века». Люди сначала расстались с богом, потом с природой: посторфейский мир:
Но в мире новые законы,
И боги жертвы не хотят.
Напрасно в пустоту летят
Орфея жалобные стоны —
Их остановят электроны
И снова в душу возвратят.
В этом противостоянии поэта и всего временного, памяти и жизни много неясного, ускользающего.
И всё же поэзия похожа на нас, когда мы только родились. В этом убеждает поэтический опыт таких поэтов, как Николай Гумилев, Анна Ахматова и Георгий Иванов. Создавая свой «кусочек вечности», они возвращались к началу мира, к простоте первого дня творения. Из кусочков сердца состоял этот «кусочек вечности».
Говоря о творчестве таких поэтов, как Георгий Иванов, надо учитывать трагедию эмиграции, о которой он сам написал ясно и правдиво: «Но между горем без конца» и «энтузиазмом строительства есть же живая жизнь великой страны, движущейся вперёд по каким-то колеям и как-то слагающаяся для будущего. Что мы знаем о ней?» Вот это чувство самой страшной утраты и определило раскол неделимого — себя и родины.
У Георгия Иванова на одной стороне души — крик, а на другой — эхо. И он слушает и воплощает всё, что в нём болит, корчится и кричит через эхо души. Получается и не речь, и не шёпот, а — заповедь:
Улыбнитесь друг другу
И снимайтесь с земли,
Треугольником, к югу,
Как вдали журавли.
Не клятва, потому что, как заметил П. Вяземский: там, где клятва,— там преступление,— даже не завещание, требующее чрезвычайной мобилизации сердца, а заповедь: ещё не прощание, но уже и прощание, возвращение истории своей мысли в слове. И своей души.
И он как бы забывал писать о главном, а писал о времени — в себе. О затворничестве памяти, о её тайных и страшных кругах по сердцу.
Трудно было удержать своё между Блоком и Гумилёвым. Многие поэты навсегда растворились в этом лирическом «силовом поле». И противостоять тоже было нельзя.
Георгий Иванов нашёл свой путь — не исповедальный и не пророческий. Не дневник, не историю, а — заметки, вернее, заметы (было ещё такое слово), своеобразные поэтические записи. И поэтому мир для него — не образ тайны, не мечта, которою становится прошлое, как у его великих современников, а как бы распределённая по времени, нескончаемо длящаяся катастрофа: сначала её предчувствие в книгах «Сады» и «Лампада», а потом в «Розе» и «Портрете без сходства» её затухание. Какое-то странное и ироничное предчувствие — назад.
Такое восприятие мира окрашено у него своеобразной, почти графической иронией, той самой, о которой говорил Брехт, что она — чувство дистанции.
Иным его стихи казались камерными, как, впрочем, стихи Ахматовой. Но они за камерность принимали терпеливую сосредоточенность творческой воли в одном направлении. Она и рождает магический лиризм, когда личная повседневность с её незапоминающимися подробностями уподобляется чрезвычайности апокалипсиса и настоящее поглощается прошлым. Здесь отношение к прошлому как к будущему. Оно не вспоминается — оно предсказывается. У лирического звучания два эха — во «вчера» и в «завтра», и, значит,— важнее сегодняшнее. По этому внутреннему закону живёт и движется стихия поэтического слова.
Незадолго до смерти Георгий Иванов написал:
Хожденье по мукам, что видел во сне —
С изгнаньем, любовью к тебе и грехами.
Но я не забыл, что обещано мне
Воскреснуть. Вернуться в Россию — стихами.
Были ли у Георгия Иванова ошибки? Были. И самая роковая, о которой он сам сказал в своих стихах, осуждая себя высшим судом поэтической и исторической совести. Ушёл он, но не отрёкся от всего, что любил и ради чего жил,— от народа, от России, осудив себя на добровольную казнь прошлым и будущим.
К нам возвращаются большие поэты начала и середины века. Этот возврат ничего не заменяет и никого не отменяет — ни Блока, ни Маяковского, ни Твардовского, а восполняет наше духовное знание о себе, о времени. Утраченное «звено» восстанавливается. Это знак нового времени, требующего от истории культуры полноты и правды.