Поэты о народности поэзии. Часть четвёртая (Д.Стариков)

Анкета Дня поэзии:

«Что вы думаете о народности поэзии, о возросшем интересе к национальным и классическим традициям в сегодняшней поэзии и каковы, на ваш взгляд, противоречия этого процесса?»

Нам отвечают: Л. Аннинский, В. Гусев, Е. Ермилова, В. Кожинов, Д. Ковалев, С. Лесневский, А. Михайлов, И. Мотяшов, Е. Осетров, Д. Стариков, А. Тарковский, А. Яшин.

Д. Стариков

Передо мной три стихотворения трёх советских поэтов. Посвящены они в общем одной и той же теме, и на вопрос, заданный редколлегией «Дня поэзии», я не нахожу сейчас ответа более разительного, чем эти три стихотворения, соотнесённые друг с другом.

В первом поэт с начального стиха заявляет свою внешнюю непричастность сельскому укладу жизни и быта. В соответствии с «заданием» всего стихотворения его «лирический герой» неуклюже и отчуждённо называет поначалу избу, в которой заночевал, «деревянным домом»; слово «изба» скажется им лишь потом, лишь когда мы уже узнаем и почувствуем в герое стихотворения пришельца на село.


Мне, городскому жителю, чудно
проснуться ночью в деревянном доме
…………………………………………….
И, как речам совсем иного мира,
внимать тревожным шорохам в ночи.

«Ветер, шарящий в соломе», «жесткое рядно» под рукой, «мерцающий в печи» огонь и самая эта печь, «белеющая сиро», — всё странно, всё непривычно здесь горожанину, и ему скорее пришлось оказаться в этой обстановке, нежели довелось.

(Мы, между прочим, далеко не все и не всегда чувствуем подобные различия в словах, какими повседневно пользуемся, — это тоже к вопросу о народности…)

Но что мне удивительней всего —
вдруг ощутить неясно меж собою
и этой незнакомою избою
забытое, щемящее родство.
Как будто бы какая-то беда
меня гнетёт — и мнится виновато,
что я здесь жил и чувствовал когда-то,
запамятовал только вот — когда…

Вот и всё стихотворение, где столь же прямо, искренне и цельно, сколь, впрочем, общо, выразилось одно из самых характерных настроений и устремлений сегодняшней нашей поэзии (да и прозы). И, увы, заветный смысл многих и многих сочинений, читаемых нами в последнее время, вполне укладывается в такой вот шестнадцатистрочный монолог. Не пора ли двигаться дальше?..

Второе стихотворение сложнее и драматичнее. Его «лирическому герою» не чудно и не удивительно в избе. Напротив!

И правда, правда, всё постыло,
Куда ни глянь — такая гнусь.
…………………………………..
Слепые окна, дверь глухая,
Косяк с наугленным крестом,
Седых икон седая стая,
И грязный стол, и под столом
Наседка с яйцами в корзине,
И печь, и тёмный дух…
…………………………………
Ведь каждый час и каждый день:
Лохань, наседка, ругань в горле,
Худая крыша да плетень…

Так может сказать конечно же не гость, не постоялец, а хозяин избы, тот, кто в начале стихотворения, после вступительной строфы, прямо говорит нам, что и ныне он здесь «живёт и чувствует» и запамятовать хотел бы, да не может:

…Себя давно мы разлюбили,
И каждый ржавый в хате гвоздь,
Который мы когда-то вбили,
В нас ныне вызывает злость.

Но стихотворение это, называющееся «Постылая», не было бы стихотворением, если б свелось к тем строкам, какие я пока привёл. Вот его начало:

С кровавой болью замечаю:
Не любим песен полевых.
Зачем же я родному краю
Мой новый сочиняю стих?
Себя давно мы разлюбили…

И вот его конец:

…Худая крыша да плетень.
Но песни, песни полевые,
От них куда же нам уйти,
Когда сермяжная Россия
На каждом радостном пути?

Поля, ржаные сны и были,
Лесная темь, ржаная сыть,
Себя давно мы разлюбили,
Но вас не можем разлюбить!

Мысль этого стихотворения, думаю, столь же ясна, как и первого, но насколько же она её перекрывает, насколько богаче и уже потому плодотворнее! Возможно, задумай автор первого стихотворения сюжет, разработанный во втором, он выразил бы эту мысль не хуже,— не о том речь. Из переживаемого героем первого стихотворения «забытого, щемящего родства», из той «как будто бы какой-то беды», которая его «гнетёт», особенно же из «виноватости», с какой ему «мнится», что он «здесь жил и чувствовал когда-то», вряд ли с обязательностью живого может родиться то соединение и противоборство любви и «злости», без которого нет ни истинного движения вперёд, ни подлинного наследования ценностей прошлого.

…Себя давно мы разлюбили,
Но вас не можем разлюбить.

Герой первого стихотворения в своей любви — заодно с героем второго: он открыл для себя право и возможность полюбить их — «песни полевые», «поля, ржаные сны и были, лесную темь, ржаную сыть». Но эта любовь, это чувство родства обращены у него пока лишь в прошлое, обретены в забытом, в прежде незнакомом, не прожитом и не пережитом «каждый час и каждый день», и я не знаю, способен ли он «разлюбить» такого себя, может ли ему опостылеть то, что «постыло» в этой повседневности.

Третье стихотворение, названное «Изба», к сожалению, даёт на этот вопрос ответ печальный для литературы и для жизни.

Герой его с первой строфы уверяет нас, что изба, как только она его «впустила ночью поздней», «сразу стала так близка, как та, где по полу я ползал».

Я лёг под образом в углу,
как бы в моём углу извечном,
на шатком щелистом полу,
мне до шершавинки известном.
Я здесь был свой, до боли свой…

Может, и ползал. Но уж наверняка это было давно, почти так же «когда-то», как в такой же избе «жил и чувствовал» герой первого стихотворения, — иначе не было бы здесь исходной темы узнавания и исходного мотива «свойства». Тот запамятовал, когда это было, этот помнит, — существенная разница в ином: тот честен перед самим собой, этот же проскакивает мимо собственных действительных ощущений, отмахивается, отворачивается от них и спешит, спешит чувствовать, подстёгивает свои чувства, невольно впадая в экзальтацию, в чувствительность. Ему мало «вдруг ощутить неясно меж собою и этой незнакомою избою забытое, щемящее родство», ему некогда, ему ничто не «мнится», всё ясно, всё «до шершавинки» известно.

«Я здесь был свой, до боли свой», — божится он под образом, но эта его «боль» — чувствуете? — совсем не та, какую испытывает герой второго стихотворения, уже хотя бы потому, что беспредметна. Хозяину «избы» многое в ней «постыло». Гость наигрывает любовь ко всему в ней — и с неизбежностью переигрывает:

Я здесь был свой, до боли свой,
и, возвышая, очищая,
здесь пахло рыбою, махрой,
детьми, котятами и щами.

Гость (то бишь «до боли свой») укладывается спать, любуется детьми, сгрудившимися на печи, слушает, как «ходики историю влачили», как за перегородкой равномерно хлюпала вода в лохани (хозяйка принялась за стирку). И размышляет: стирка идёт «под всех страстей круговорот, под мировых событий рокот…».


И не один втирался хлюст
в доверье к вечности, кривляясь,
но только это «хлюп да хлюп»
извечным, в сущности, являлось.

Вот так. «Возвышение» и «очищение» идёт здесь за чужой счёт; любовь здесь всеобъемлюща, но крайне жестока: ради своего будущего герой отказывает в будущем другим. Они нужны ему лишь такими, какими они себе постыли.

Теперь не помешает нашим размышлениям и библиографическая справка. Первое стихотворение написано Игорем Волгиным («Новый мир», 1967, № 12), второе — Петром Орешиным (1923), автор третьего — Евгений Евтушенко («Знамя», 1965, № 1).

Цитируется по: День Поэзии 1968, “Советский писатель”, Москва, 1968, 240 стр.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов
Добавить комментарий

Используйте промокод пари и получите дополнительные бонусы при регистрации