Андрей Лядов. Среда обитания (Начало)

Цитируется по: Лядов А.И. Среда обитания. Л.О. изд-ва «Советский писатель, 1981, 88 стр.

Стр. 4 – 48

«Среда обитания» – новая книга стихотворений ленинградского поэта Андрея Лядова.
На страницах этой книги перед нами возникает образ человека, за плечами которого немало пройденных дорог, активного в отстаивании главных жизненных идеалов: доброты, честности, правды в большом и малом.
___________________________________

ДИАЛОГ

***
Люблю этот мир,
человечий, древесный и птичий,
со всеми тревогами века,
со всей суетой,
где женщина,
сбросив, как платье, оковы приличий,
идёт за любимым
кремнистой тропинкой крутой.
Люблю эту землю,
где всё ещё лошади скачут,
где можно ещё
пробежать по траве
и уплыть по реке,
где так удивительно
дети смеются и плачут
на общем,
прекрасном,
понятном для всех языке.

ВРЕМЯ ЛЕТНИХ ОТПУСКОВ

По стране не ездил я туристом —
шёл пешком с треногой на плече
по степным урочищам росистым,
по прямым визиркам в кедраче…
По стране я ездил не туристом —
на жердях болотных волокуш,
птичьим высшим обществом освистан,
добирался в северную глушь.
А теперь — путёвка за границу,
ждёт на рейде белый теплоход…
Перед ним я должен извиниться:
я не еду. Пусть меня не ждёт.
Я и рад бы, я и в трюме спал бы,
ел бы всё, какая ни стряпня,
я б не уходил по суткам с палубы,
если не прогнали бы меня,
заходил бы в гавани Европы,
слушал гидов складное враньё..
Да нельзя. Зовут лесные тропы,
княжество дремучее моё.
Ждут буян Чарыш, тихоня Руза,
мать моя Исеть, сестра Сура
и ещё сто тысяч рек Союза —
мне их все в лицо узнать пора.
Ждут друзья — у Финского залива,
в Енисейске, в Пензе и в Перми,
дни свои я должен справедливо
поделить меж этими людьми.
Пусть простит сосед — не знаю, кто он, –
пусть простят в литфондовском кругу:
я на сотни рейсов зафрахтован
и в Европу ехать не могу.
Добрый путь!
Пусть песня вьётся птицей,
пусть форштевень пашет синий пласт…
Я провёл бы отпуск за границей,
только сердце отпуска не даст.

ВЕСЁЛЫЙ ЧЕЛОВЕК

Над гречихой гудели пчелы,
Воздух мёдом был напоён.
Лугом шёл человек весёлый:
Человек имел миллион.

Был не стар он и ладно скроен,
Шёл он ходко, но не спеша
Мимо сосен литого строя,
Мимо вётел и камыша.

По мосточку — через овражек,
По тропиночке — под уклон…
Миллион ему был не тяжек,
Не томил его миллион.

Закурил он — и струйка дыма
Потекла за его плечом…
Был он весел неистребимо,
Было всё ему нипочём.

Улыбался всему в округе,
Словно света — полно нутро,
— Здравствуй! —
Он просвистал пичуге,
— Здравствуй! —
Белке мигнул хитро.

Закурить он дал землемерам,
Шапку снял перед стариком…
Хоть и был он миллионером,
Был он правильным мужиком.

А его миллион… Ну что же…
Он не в сейфе и не в ларе —
Он в родных небесах проложен,
Словно мост от зари к заре.

В нём Игарки шальные ветры
И пустыни сухая грудь…
Миллион его километров —
Это крыльев и сердца путь.

Где его миллион? Да вот он —
Им пронизаны облака,
Он сегодня как раз налётан,
Миллион-то. Один пока.

ТАЛИСМАН

Я — человек счастливый.
Талисманом
я дедовы слова ношу в груди,
они со мной
со взрослым, как и с малым:
– Ты на людей, ты на людей гляди!

Бывало всяко.
Выскочит удача —
червонцы зашуршат и похвалы,
и зов чужой беды, чужого плача
перекричат накрытые столы.
Жирок начнёт копиться, матерея,
ему и философия под стать:
мол, всё-то в нашей жизни — лотерея,
мол, так — пятак, а этак — пятью пять…

Но голос — там, в груди, — звучал тревожней:
– Ты на людей, ты на людей гляди! —
И снова — путь, и небеса над пожней,
и люди, люди, люди впереди.

Бывало всяко.
Взглядиком осенним
таким встречали — не расти трава!
Таким девятибалльным невезеньем
порой меня мотало год и два,
что, кажется, завыть бы, как волчище,
запить бы, одичать бы в том году,
а то ещё был выход и почище —
у подлости трусить на поводу…

Но те слова, простые, земляные,
слышны душе — и путь не так тяжёл.
Чужие люди… Глядь, они — родные.
Глядел на них. Шёл к ним. И с ними шёл.

БЫЛ ДРУГ У МЕНЯ

Памяти Патриса Лумумбы

Был друг у меня —
бескорыстный и строгий,
весёлый и храбрый,
могучий и нежный.
Мы об руку шли с ним
единой дорогой,
мы связаны были
единой надеждой.
Был друг у меня —
великан чернокожий,
с глазами,
как чёрные солнца галактик,
он мне с каждым днём
становился дороже —
солдат и учитель,
мечтатель и практик…
Был друг у меня —
мы друг друга не знали,
ни разу мы с ним
на земле не встречались.
Моря и пустыни
лежали меж нами,
берёзы шумели,
и пальмы качались.
Был друг у меня —
твёрже чёрного дуба,
был друг у меня —
мягче доброго слова…
Он другом был мне
и народу балуба,
всем нам —
большинству населенья земного.
Эй, слышишь, Земля!
Эй, вы, слышите, страны!
Эй, люди! Вот сердце.
Попробуйте взвесьте:
оно тяжелее свинца и урана —
оно переполнено жаждою мести.
Был друг у меня.
Сквозь кровавые мили
лети, моё сердце,
к далёкой могиле.

СОСНЫ

Плавится июль неостывающий,
Тают в небе тонкие дымки…
Сосны, сосны! Здравствуйте, товарищи!
Доброго здоровья, земляки!

Я родился под прямыми соснами,
Рос, как в светлой горнице, в бору
И сегодня здесь руками взрослыми
Не стыжусь погладить их кору.

Сосны, тихо машущие ветками,
Шепчущие что-то в вышине,
Кажутся мне братьями и предками,
Кажутся товарищами мне,

Век летит с космическою скоростью,
Но ему нужны, ему нужны
Океаны свежей хвойной поросли
С древним чистым запахом сосны.

Плавится июль неостывающий,
Посыпает иглами пески…
Сосны, сосны! Здравствуйте, товарищи!
Доброго здоровья, земляки!

ВЕРЮ В ЧУДО

Я верю в чудо: если худо,
Ко мне всегда издалека,
Порой неведомо откуда,
Придёт конверт, порхнёт строка.

А то эфир, как доброй вестью,
Плеснёт напевом земляка,
И я дивлюсь, услышав песню:
Как в ней моя строка звонка!

Так привыкаю я к щедротам
Судьбы, что в общем нелегка.
Не гнусь, когда мне худо. Что там!

В пути, за ближним поворотом —
Конверт, напев или строка.
Я жду их — вот и жив пока.

У РОДНИКА

Иду гостить к самой России —
в луга за утренней Сурой,
туда, где прадеды косили
в «петровки», солнечной порой.
Без удочек и без блокнота,
без четвертинки, без ружья…
Идти — вот вся моя охота,
вся радость, вся страда моя.
Не за троллейбусом галопом,
не мелкой рысью на местком,
а босиком по влажным тропам,
пешком — где гатью, где мостком…
Вот и родник у поворота.
А и вкусна же ты, вода!
Дыши да пей — вот вся работа,
гляди да слушай — вся страда.

Я выпрямляюсь, отражаясь
в бегучем зеркальце воды,
и в гущу трав — какая жалость! —
летят алмазы с бороды…
Свистит на ветке птаха — дразнит:
мол, пей, да попусту не лей!
Я улыбаюсь. Нынче праздник.
Мой день рожденья. Юбилей.

Рубаху капли оросили,
я бью поклоны, спину гну,
как бы кладу к ногам России
свою любовь, свою вину.
Виновен, мать.
Семижды грешен.
Скор на топор, на слово скор,
я нарубил в лесу проплешин,
и обмелел ручей с тех пор.
Спешил, застраивал раздолья,
не видя, как тебе горьки
все разоренные гнездовья,
все обгорелые пеньки…
Тобой рождён, тебе подсуден,
в кругу шутов и заводил
пред строем початых посудин
тебя, родимая, судил…

А птаха смотрит сверху:
«То-то!
Полвека, братец, — самый срок.
Ты — думай, вот твоя работа,
хозяин, деятель, пророк!»…

Из тишины лесных прогалин
иду в свой шумный мир забот,
всё так же бодр и беспечален…
… И всё же — чуточку не тот.

ПРАВДА

В глазах у ней — свет революций,
законы у правды круты
Я руку, как Сцевола Муций,
держу над огнём правоты.

Вопят опалённые ткани:
«Отдёрни, спасайся, горим!» —
но сжата рука, как тисками,
не мужеством — страхом моим.

Страшусь, что не сдюжу, отпряну,
к холодной неправде прильну
и дверь клевете и обману
раскрою во всю ширину…

За складную лживую фразу
кредитки швыряют спеша,
за правду же в мире ни разу
никто не платил ни гроша.

Коль платят за правду, то чаще —
наветом, сплетённым хитро,
освенцимской печью чадящей
и просто — ножом под ребро.

Идёт она шагом небыстрым,
но, как говорят на Руси, —
она разгорелась из искры —
попробуй теперь погаси!

***

Меня тревожат молодые.
Не те, не в джинсах сосунки, –
от тех не жду большой беды я
иным прогнозам вопреки.
Меня тревожат эти.
Эти,
спокойно ждущие чинов,
благовоспитанные дети
бунтовщиков и драчунов.
У них всё — так, а не иначе.
Сомнений нет, ошибок нет:
ведь прежде, чем решать задачу,
они всегда глядят в ответ.
У них сосчитана вся мелочь
и к делу каждый факт подшит…
Меня пугает их умелость,
их рассудительность страшит.
Они в тени чужих открытий
сидят, но всем кричат: «Вперёд!»
От этой их сидячей прыти
меня отчаянье берёт.
Они вертятся вхолостую,
их кпд равны нулю,
а я, седой, за них бунтую,
и ошибаюсь,
и люблю,

***
Зима идёт пешком по Забайкалью,
В ночной тайге хрустят её шаги…
Лежит в ногах у лунного сверканья
Торосистая шуба Селенги.

А воздух ночи сух и неподвижен,
В нём на десятки вёрст лететь гудку,
И чистый снег вдруг отвечает лыжам,
Как скрипка долгожданному смычку.

НА БЕРЕГУ ОНЕГО

О причалы волна дробится,
кружат белые хлопья чаек…
«Терве! Терве!» — кричат мне птицы,
я им: «Здравствуйте!» — отвечаю.
Катит волны свои Онего,
то накатистые,
то игристые…

Снова сердце светло и немо
пришвартовывается к пристани.
Не к речам,
не к словам избитым
рвётся, бьётся всё учащённей —
приникает к соснам, гранитам,
прикипает к теплу ладоней.

Есть у каждого берег дальний,
край, где вечно в цвету кусты, —
остров Детства,
атолл Свиданий,
бухта Юности,
мыс Мечты…

Лес под северным небом светлым
головой зелёной качает…
«Терве! Терве!» — мне шепчут ветви,
я им: «Здравствуйте!» — отвечаю.
И в лесу, как в исповедальне,
жизнь листая свою,
стою:
здесь мой остров, мой берег дальний,
Мой невыдуманный Гель-Гью.
Есть здесь люди,
что сердцу любы,
есть друзья,
что помочь готовы, —
с Нелгомозера лесорубы,
с Вятчелозера рыболовы…

Пусть с годами рука умелее,
память зорче
и нрав посуше,
только нежность к тебе, Карелия,
всё сильнее стучится в душу.

***
В дискуссиях я большей частью нем
и с тем, кто знает всё, вовек не спорю,
а в разговор вступаю только с тем,
кто, как и я, всю жизнь дивится морю,
дивится совершенству древних ваз
и детским пальцам,
что бегут по струнам,
и дереву,
что в мае всякий раз
дарит свою зелёную листву нам,
кто дружеской собачьей головы
касается с доверием и лаской —
спиною к синусоиде молвы,
лицом к весне,
к волне,
к веслу и ластам.

ЖИВОПИСЕЦ

Когда, седой, с руками землепашца,
с нахмуренным, обветренным лицом,
стоит он у холста,
то, право, кажется,
что сам он чьим-то вырезан резцом.
Здесь по утрам,
в минуты эти ранние,
ведётся молчаливый давний спор…
Стоит перед мольбертом изваяние
и курит натощак свой «Беломор».
Он душу точит сам себе, как рашпилем,
он сам собой — вчерашним — раздражён
и на свои открытия вчерашние —
сам на себя —
бросается с ножом.
Он скоблит всё:
улыбки, и троллейбусы,
и тень листка,
коль эта тень — сладка…
И снова на холсте зияют ребусы,
и снова до открытия — века.
Ему твердят:
– Искривлено пространство,
и время относительно течёт… —
А он ждёт прямоты и постоянства,
не принимая этого в расчёт.
Он раскрывает мир
как буйство цвета,
как плодоносной силы волшебство,
и нам понятней красота планеты,
возвышенная зоркостью его.

ДЕЛЬФИН

Охотились мы в бухте голубой,
сняв ласты, на песочке кейфовали,
и сын сказал:
– Давай-ка мы с тобой
пойдём подальше, нет ли там кефали?.. —
Поплыли рядом, дружно и легко,
по ходу разговор вели по коду…
Вода была — парное молоко,
волна — с ладонь…
Пошлёт же бог погоду!
Простор и — ни души вокруг…
Но вдруг
по курсу прямо, метров этак в сотне,
взлетело в небо восемь тёмных дуг —
замри в восторге, брось ружьё, охотник!
Дельфины пролетали над волной,
без плеска в толщу синюю врезались,
и мы, владыки техники земной,
испытывали дьявольскую зависть.
Но вдруг…
Опять, вот именно: «но вдруг!» —
словцо незаменимо временами —
один пошёл на нас и, словно плуг,
вспахал сердито воду перед нами.
Большой, он был преградой, как стена,
то прыгал, то вертелся, наступая…
Он… не пускал нас в море.
Вот те на!
Он не пускал нас в море, этот парень!..
…А вскоре —
грохоча пошли валы
И небо жилы молний обнажило,
и мы орали хрипло со скалы:
– Спасибо, друг! Мы живы!
Живы!
Жи-и-вы!

НОЧНОЙ ДОЖДЬ

Я с бородатыми ребятами
в одной палатке ночевал
и, споря с ними, супостатами,
грешил суждениями предвзятыми,
урчал, дымил, сорил цитатами,
гремел, как старый самосвал.
Кричали мы до посинения
и, кулаками в грудь бия,
сшибали с треском наши мнения
по всем вопросам бытия.
Та экспедиция мальчишья
искала воду по степи,
бурила земли Прииртышья
под майский гром да под стихи,
а то — под спор о кибернетике,
а то — под птичьи голоса,
под самодельные куплетики
да под крутые словеса.
И, как в насмешку, дождь весенний
макал их в воду с головой —
поильцев будущих селений,
Фархадов с автобуровой.
Вода хлестала с неба чёрного,
журчала по полу вода…
Меня, учёного, мочёного,
они учить взялись тогда.
Я знал: надуманны их нравы,
и бороды, и злой прищур,
и не во всём ребята правы,
и нетерпимы чересчур,
но всё ж они свой «МАЗ» не пятили,
а шли да шли себе вперёд,
приятели-ниспровергатели,
неломкий, жилистый народ.

Наутро солнце добрым взглядом
позолотило зелень трав,
и я хотел сказать Фархадам,
что тоже не во всём был прав,
да только все спешили очень:
им дальше в степь, мне — к Иртышу…
Вот в память этой самой ночи
с тех пор я бороду ношу.

***
Человечество — в детском возрасте.
Пробуравив глазок во тьму,
увлечённо детишки возятся
с первой серией «почему?».
А История по спирали
знай наматывает витки,
и – в масштабах её — не вчера ли
догорали еретики?
Не вчера ли в края Колхиды
плыли греки, волне вразрез?
Не вчера ли у пирамиды
гневно губы кривил Рамзее?
Не вчера ли встал с четверенек
и задумался о житье
гениальный создатель Денег,
Бомб, Наркотиков и Досье?
Век невиданнейшей нервозности,
свежих цифр и прогнивших догм…
Человечество — в детском возрасте:
чиркнет спичку и — кончен дом.
… А листочки весенние клейки…
На могилах свежа трава…
Дети, дети! Скорей взрослейте!
Бросьте спички. Вот буква «А»…

***
Памяти Леонида Борисова

Что твердить про «зелёного друга»!
Ему славословий не надо.
Мы в его благодатной тени,
как от звёзд, от него далеки…
Умирают деревья печального Летнего сада,
молчаливо и гордо кончают свой век старики.

Их, нам кажется, мы бережём,
опекаем и лечим,
о судьбе их, бывает, вздохнём
посреди суеты деловой,
но в душе понимаем,
что нам отплатить нынче нечем
за счастливые годы
под их бескорыстной листвой.

Век летит,
превышая порой допустимую скорость,
а деревья стоят, на людей кислородом дыша…
Им бы — юный подлесок,
шумливую тонкую поросль,
им — под каждой бы кроной широкой
растить малыша!

Но деревья молчат.
Хотя впору зелёным сердцам разорваться
от жестокой заботы,
от ножниц, лопаты, ножа и пилы.
Умирают они,
как индейцы в железных тисках резерваций.
А решётки — красивы.
А белые ночи — светлы.

Ствол, залатанный нами
старательно и неказисто,
ветвь простёрта над нами
не слабой ещё стариковской рукой…
И пищит на скамейке
весёленький, глупый транзистор,
и бежит по аллее беспечный детёныш людской.

НА МАРКИЗОВОЙ ЛУЖЕ

Опять щедра осенняя пора
на краски, некрологи и ветра.
Норд-вест, шумлив, берёзы заголив,
старается в Неву загнать залив…

Твердить о том, что видно всем? К чему?
Во всех аспектах писана вода.
Я лучше просто парус подниму,
зажму под мышкой румпель и — айда!
Чем класть пылинки слов, былинки строк
на плечи высоченного хребта,
пойду-ка я в залив, под ветерок,
проверю, так ли уж волна крута.
Пойду, чтоб сдуло шелуху забот,
чтоб рвался из ладони мокрый шкот,
чтоб вёл меня морской весёлый бес
ко всем чертям, волне наперерез!

***
И в самые бесплодные века
Художеству для дела не годилась
Тупая достоверность пустяка
И прописи убогая правдивость.

А в наши грозовые времена,
Где справедливость — бой, а не награда,
Отъявленная ложь не так страшна,
Как дьявольская штука — полуправда.

Тропа мечты у каждого своя,
Но тут, как стрелы, пусть пересекутся
И вознесут над гладкостью вранья
Гранит шершавый грозного Искусства.

ДИАЛОГ

И час, и два — в бесплодных спорах,
в трясине непролазных фраз…
Своих стихов немытых ворох
он мне суёт в десятый раз.
Его мне выставить охота —
ступай, мол, отрок, бог подаст! —
а он всё объясняет что-то,
самонадеян и мордаст,
и — вновь без запятых, зануда, —
взахлёб читает что-то мне…
Но я уж — за сто вёрст отсюда,
на дальней мартовской лыжне…

… Взамен уменья и закалки
нескладный рослый новичок
имел конические палки,
пижонский финский колпачок…
Он долго шёл за мной.
Сначала —
всё в гору, длинным «тягуном»,
и сердце у меня стучало
размеренно, как метроном.
И я приветствовал затею
с ним потягаться на снегу:
мол, кое-что ещё умею,
мол, кое-что ещё могу!..
И мне была легка на зависть
прямая торная лыжня,
а он, сопя и оскользаясь,
всё норовил догнать меня.
Но вот мы вышли на равнину,
и я услышал в тишине,
как неумеха дышит в спину —
вот-вот отдавит пятки мне…
А дальше — спуск,
и парень с маху
рванул в сто лошадиных сил!
Тут я — не то чтобы со страху —
совсем чуть-чуть притормозил…
А он — упал,
вскочил
и полем
пошёл свою торить лыжню…

Тогда я с острой грустью понял,
что я его не догоню.

В МУЗЕЕ

Заботы злободневные развеяв,
нервозность растворяя в тишине,
печальная значительность музеев
нередко душу врачевала мне.
В дни неудач
я, как от непогоды,
скрывался там от шумной маеты.
Я шёл, а надо мною плыли своды,
как намертво сведённые мосты.
Мосты соединяли без натуги палеолит
и век бетонных плит,
под ними плыли струги, и кольчуги,
и очи шумерийских Аэлит…
А воздух ста веков, густой, как битум,
смирял мыслишек суетных скачки,
и вдруг всплывало над забытым бытом —
ещё не стих —
предчувствие строки.
Я уходил,
притихнув, успокоясь,
уверясь в том, что прав был в основном…
Вновь шумный век мой диктовал мне повесть,
всю в диалогах, кратких, как бином.
И вот я здесь,
где, как в музеях прочих,
шаги и шёпот,
свет и тишина,
и смотрят из стеклянных оболочек
иная жизнь,
иные времена…
Но здесь кольчуг с мечами мы не копим —
пиджак, да шляпа, да томов гора,
да — вместо копий —
сотни фотокопий,
да котелок с разливского костра.
Здесь, под стеклом, в глубокой летаргии,
при ярком свете матово лучась,
лежат его часы недорогие,
хранящие навеки скорбный час…
Да. Был он скромен.
Только тем велик ли?
И не наивен ли такой вердикт?
Нет, смысл немногих ленинских реликвий
не в том, чтоб нам о скромности твердить.
Они нам помогают
не фальшивя
шагать по многотрудному пути
и с ленинскими мыслями большими
Ульянова в душе своей нести.
Мы ощущаем —
каждый очень лично —
с ним наше неразрывное родство,
и в культ не превращается величье
изображений бронзовых его.
Вещам тысячелетья жить едва ли,
ткань пиджака истлеет за века,
но — так, как вещи нас переживали,
переживёт их все его строка.
За росчерком, решительным и тонким,
рука взметнётся,
вспыхнет красный бант,
и у прямого провода потомки
прочтут слова «ЦЕКА» и «ЦЕНТРОБАЛТ».
Проходят люди.
Смотрят углублённо
на старый, торопливой лепки бюст…
И шелестят багряные знамена,
и дымный воздух битв горяч и густ…
Я ухожу,
тревожный, зрячий, гордый,
готовый к песне, драке и труду.
Сквозь суетность, сквозь прожитые годы
на площадь Революции иду.
___________________________________________

БЕРЕГА

***
Разлуками поэзия сыта.
Всё было, было… Тягостны повторы.
Нет, из разлук страшней всего не та,
Что воздвигает между нами горы,
А та, что в муках ежедневных встреч,
Не позволяя вымолвить ни слова,
Кладёт меж нами, как холодный меч,
Печаль другой и седину другого.

ТВОЯ СТРОКА

Вот и она на свет пробилась
Иглой зелёной стебелька,
Никем не прошенная милость —
Моя строка — твоя строка.

Она тиха и неприметна,
Но в ней живут, ветрам назло,
И холодок росы рассветной,
И дальней юности тепло.

Среди лесных красот неброских
Живёт она, твоя строка,
Что угловата, как подросток,
Как радость поздняя, робка.

Нет, мы с тобой не виноваты,
Что поздно встретились в пути,
Что не успеть ей, угловатой,
В поэму, в песню расцвести.

Пускай она в приведшем сене
Среди листочков чабреца
Лежит, отвергнутая всеми,
Ничьи не трогая сердца.

Пускай лишь для тебя пропета,
Тебе одной принадлежа,
Сто раз умолкнет строчка эта —
И всё ж останется свежа.

УТРО. ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ИЮНЯ

Эй, вставай, горожанка!
Смотри, над умытыми избами
ввысь прозрачным дымком
поднимается дождик ночной…
Не забудь, что сегодня
с тобой мы в свидетели избраны
всех чудес, что свершатся
вот с этой озёрной, лесной стороной.
Просыпайся, протри же глаза!
Начинается… Вот оно,
чудо самое первое —
диво рождения дня.
Глянь, как вся панорама
на резкость и цвет проработана,
как начищено солнце,
как шествует в небе, туманы гоня.
Просыпайся!
Откроются заново древние таинства —
мы увидим сегодня,
как первая дрогнет волна,
мы услышим,
как первые пчёлы в луга разлетаются,
как ударит в сухую сосну
чёрный дятел-желна…
Просыпайся!
Сегодня
нам самая крупная рыба достанется,
И не бойся —
сегодня не может начаться война.

***

Мальчишке, мне мечталось преотчаянно,
что я усат, и строен, и силён,
и что со мной в пиратский рейс отчалила
известная артистка тех времён.
А рос я неказистым, тощим, маленьким,
с весны до снега бегал босиком,
и все меня беззлобно звали «шкаликом» –
и в школе, и в посёлке заводском.
Потом гавань вымысла покинул
и понял счастье быть самим собой,
и женщина нашла меня – мужчину
с нескладной сухопутною судьбой…
… Ах, Коктебель!
О серый берег ломкий
всю ночь шлифует море голыши…
А у плеча — чужой души потёмки.
Чужой души… Родной чужой души.
Я вновь зову пиратские пассаты,
средь волн ищу свой верный старый бриг…
И дьявольски быть хочется усатым,
высоким и красивым.
Хоть на миг.

***
Январь сдурел — расплавил снег у дома,
Швырнул на кровлю мокрые ветра…
В висках стучит с упорством метронома
Одна строка — «Пора, мой друг, пора…»
А что пора? На тёплые полати?
Покой, покой… На кой он мне, покой!
Мне никакой не надо благодати
И тихости не надо никакой.
Звучат мои полсотни за плечами
Вагонным лязгом, песенкой дрозда…
Со мной мои восторги и печали,
Со мной моя счастливая звезда.

БЕРЕГА

На твоём берегу —
золотая парабола узкого пляжа,
как по краю палитры,
разбрызганы краски по ней,
а над ней — зелень крон,
а над ней — облаков отбелённая пряжа,
а над ними — чем выше, тем небо синей…
На моём берегу —
над подмытою кручей склонилась ракита,
крепко спутанный, рядом пасётся гнедой,
то топочет, привычно бросая на травы копыта,
то мечтает о чём-то,
как медный, застыв над водой.
На твоём берегу —
задремал голубой надувной лягушонок,
и высокие смуглые парни резвятся с мячом,
и подружки твои достают лимонад из кошёлок,
томно делая вид,
что те парни совсем ни при чём.
На моем берегу —
ни души.
Только омут камышинки крутит,
только птахи шуршат
и качают прибрежный тальник,
только ладит удилище —
гибкий ореховый прутик —
да цигаркой дымит мой приятель,
мой сверстник, старик.

МАШИНА ВРЕМЕНИ

Ей не вручили Нобелевской премии,
и пресса не звонит в колокола:
никто не знает, что Машину Времени
она ещё в четверг изобрела.

Она её построила на камне,
где хмуро мокла мёртвая листва,
и был один, седой и неприкаянный,
растерянный свидетель волшебства.

Она её построила под вязами —
не из металла и не из пластмасс —
из тихих слов, что вечно недосказаны,
да тихого мерцанья светлых глаз.

Исчезли вмиг туман, и грязь осенняя,
и спутника крутая седина,
едва была ключом местоимения —
коротким «ты» — Машина включена.

Рванулся лёд с весенней, буйной Ладоги,
ударил гром, рассыпалась волна,
в глаза плеснули молнии и радуги,
поля и звёзды, синь и белизна!

Свистали птицы, пели хором Гремины,
трубил горнист, звенели удила…
Она изобрела Машину Времени
и человека в юность увела.

***
О, я был с тобою логичен —
пока ты кричала «Тону!»,
я возраст из возраста вычел,
прибавил свою седину…
Я был терпеливым, терпимым —
пока ты кричала «Горю!»,
я счёт нашим будущим зимам
расчислил по календарю.
И трубку набил по привычке…
А ты вдруг сказала:
– Иди.
Ты ловко считаешь —
так вычти
и сердце, что бьётся в груди!

… Иду по рассветному лесу,
с травинок сбивая росу,
и бережно, словно принцессу,
тебя на руках я несу.
Плывёшь ты, тиха, невесома, —
ресницы одни тяжелы, —
и «Свадебный марш» Мендельсона
трубят потихоньку стволы.
Заплаканный, тёплый младенец,
на доброе в мире надеясь,
сквозь сон ты вплываешь в зарю…
А я — и тону
и горю!

***
Постарел, поседел я.
Устал от житейской мороки.
Отбренчал на гитаре.
Отплавал своё и в морях, и в гульбе.
И не жаль,
что уже написал свои лучшие строки,
жаль, что все — не тебе,
не тебе, не тебе!

Я закрою глаза —
а твои всё не гаснут,
спокойны и строги.
Я раскрою окно —
ночь дыханьем твоим
прикасается к листьям в саду…
Жду свиданья с тобой,
как отбоя воздушной тревоги,
а разлуки с тобой,
как пожизненной каторги, жду.

Всё уж, кажется, сказано в мире об этом,
написано, спето…
Ты глядишь на меня со страниц, и холстов,
и из бронзы литья,
в Эрмитаже и Лувре живёшь,
и во Пскове, и где-то на Виа Венето —
моя Ева,
Мария моя,
Ярославна моя…

Нет.
Седой головы не склоню пред судьбой за какие-то крохи.
Пусть всё тоньше,
все уже заката горит полоса…
Ни черта!
Я ещё напишу свои лучшие строки: коль ты есть —
значит, в мире бывают ещё чудеса.

***
Полночная метель в начале лета
Взмахнула белым бешеным крылом.
На вишни, на цветочки бересклета,
На клёны навалился снеголом…

Смотрю на сад и сердцем цепенею —
Какой кругом разгром и ералаш!
Мудра природа. Но, глядишь, и с нею
Случается припадочная блажь.

И нам весна иное назначала.
Листва шумела радостью начала,
Но вместо середины — снеголом…

Минует всё, как говорили предки.
Растает снег. Но сломанные ветки
Вовеки не срастутся со стволом.

***
Оказалось, работа бывает ещё и такая –
не похвалит никто,
не заплатит никто ни гроша.
Я тружусь круглосуточно:
я от тебя отвыкаю,
для чего даже план,
даже график такой сочинил не спеша.

Встану я, отвыкая,
вовсю отвыкая, побреюсь,
отвыкая, на старое фото твоё погляжу
и себе улыбнусь…
Отвыкание, право же, прелесть,
если всё по науке, конечно,
по графику, по чертежу.

Я хитёр!
Инструментик вернейший привлёк на подмогу —
небольшую отмычку — отвычку себе приобрёл.
У неё брючки-клеш,
каблучки, чтобы топать со временем в ногу,
закрывающиеся глаза
и волос голубой ореол.
Мы с ней ходим в кино,
ездим в лес до платформы «Морская»,
вслух читаем «Рога и копыта»,
друг друга посменно смеша…
… Я работаю,
ем,
сплю,
хожу —
от тебя отвыкая.
И уже есть успехи:
почти опустела душа.

ЖЕНЩИНА

От рассвета до заката
ходит рядом незнакомка,
смотрит — словно бы вдевает
нитку в тонкую иглу.
И она не виновата,
нет, она не виновата,
что, другой любовью скомкан,
я припал к её теплу.

Нынче болен, завтра еду,
послезавтра — адски занят,
должен важную работу
сдать к двадцатому числу…
Ничего она не просит,
никуда она не тянет,
улыбается — вдевает
нитку в тонкую иглу.

Как же я неосторожен,
как посмел я потревожить
это море безграничной
молчаливой доброты!..
Чем ответить на добро мне?
Только небо — морю ровня…
…Предлагают у метро мне
в целлофанчике цветы…

От заката до рассвета,
от рассвета до заката
дышит рядом незнакомка
в нашем шатком терему,
никаких не строит планов,
только в том и виновата,
что упрямо помогает
воскрешенью моему.

Входит с улицы — приносит
шелест листьев, звон трамвая,
выметает вместе с пылью
горя серую золу…
Ждёт, грустит, живёт, живая,
что-то робко напевая,
всё вдевая, всё вдевая
нитку в тонкую иглу…

БАЛЛАДА О ФОТОГРАФЕ

Чудак был фотограф — бродил по родимому краю,
Насвистывал песню, что вышла из моды давно,
И даже снимая ракету, твердил он: «Спокойно, снимаю!»,
И всем окружающим это, естественно, было смешно.
И все над фотографом, впрочем, вполне добродушно,смеялись,
Поскольку всё это, действительно, было смешно.

Он песню насвистывал ту, что давно устарела,
Так долго, что в моду вошла эта песня опять…
Снимал то, что есть, но мечтой увлечён был всецело:
Хотел то, что было, он снять и хотел то, что будет, он снять.
И все над фотографом, впрочем, вполне добродушно, смеялись,
Поскольку немыслимо прошлое с будущим снять!

Чудак победил вопреки столь разумному мненью —
Он девушку снял, в чьих глазах, как в озёрах, светло.
На дне этих глаз то, что было, лежало печальною теныо,
А в ясном сиянии глаз то, что будет, победно цвело.
И все над фотографом, впрочем, вполне добродушно, смеялись,
Увидев дев на снимке… веснушек большое число.

Была в этом фото, в глазах этих дивная сила —
Бежал от них мрак и смолкало, смирясь, вороньё…
Чудак же был счастлив — девчонка его полюбила
И пела с ним старую песню, внеся в неё что-то своё.

А те, что недавно смеялись вполне добродушно,
Вдруг начали камни швырять и в него и в неё.

ВЕЧЕРНЕЕ

День отшумел.
Последний луч заката
тень клёна отпечатал на стене,
и каблучков негромкое стаккато
сыграло увертюру тишине.
Вошла,
сняла сапожки и ресницы,
включила свет, зажгла на кухне газ
и уплыла в журнальные страницы,
на выкройки прицельно щуря глаз.
Потом поджала ноги на диване,
примётывая что-то и кроя, —
в перешиванье, как в переживанье,
ушла, смешная, милая моя.
И жёны, и безмужние горюхи
за модою спешат вперегонки,
являя миру мини, макси, брюки,
дикарские бижу и парики.
И ты примкнула к их шальному стану,
со всею толчеей в прямой связи…
Ну что же, я тебе мешать не стану —
попробуй бабий век притормози.
Ты — модельер, дизайнер, математик,
возводишь красоту по чертежу,
а я — за старый ситцевый халатик
хоть голову на плаху положу.
Ты в нём войти могла бы героиней
в любые времена и племена —
ничто не нарушает плавных линий,
и дышит грудь, ничем не стеснена.
Мне и в разлуке твой халатик снится,
отчасти потому ещё, прости,
что прежде было сколько хочешь ситца,
а ныне — больше химия в чести.
Нет, не такой уж я дремучий олух,
что с веком и прогрессом не в ладу!
Хожу в лавсанах и полистиролах,
посвистываю даже на ходу.
И всё же временами грустно что-то.
Вот взял сегодня книжицу с лотка…
Синтетика годна для переплета:
крепка. А для словесности — хрупка.
… За окнами капель стучит в тумане,
вот-вот под снегом тронутся ручьи.
И ты на поролоновом диване
перешиваешь тряпочки свои.

ПАМЯТЬ

Память — великое дело.
Отличная штука — память:
и то, что не обронзовело,
она не дает расплавить.
Она сохраняет лица,
она воскрешает вёсны,
она, как Синяя птица,
в детство уводит взрослых.

Память — жестокая штука:
храня и любовь, и подвиг,
она к нам в душу без стука
впускает и злых, и подлых.
И всё, что в нас отболело,
болит и болит опять…
Нет, это великое дело —
умение забывать.

Но я забывать не стану —
не вправе и не умею —
ни друга, ни старую рану,
ни бывшую добрую фею.
Тревожьте меня ночами,
любимых глаза родные,—
и те, что были вначале,
и те, что мне светят ныне!

***

Татьяне

Все рухнули идолы, выцвели гримы,
Слиняли слова, поостыли друзья…
И только, твоею любовью хранимы,
Живут ещё совесть и воля моя.

Леса поредели, ручьи замолчали,
Стандартными башнями скрыт окоём…
А ты посадила на месте печали
Зелёную веточку в сердце моём.

Бывало — пытались одернуть постромкой,
Манили рублём — то молчи, то кричи…
А ты огонёк моей песни негромкой
Укрыла в ладонях, как пламя свечи.

Кому вознесу я, безбожник, молитву
За то, что так много мне в жизни дано,—
В ночи отворять на морозе калитку
И знать, что любимая смотрит в окно.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов
Добавить комментарий