» Поэты о народности поэзии. Часть четвёртая (Д.Стариков) | Поэзо Сфера – Стихи, русская поэзия, советская поэзия, биографии поэтов.
  • Метки

  • автор: admin дата: 7th October, 2009 раздел: Критические статьи, Поэты о поэзии

    Анкета Дня поэзии:

    «Что вы думаете о народности поэзии, о возросшем интересе к национальным и классическим традициям в сегодняшней поэзии и каковы, на ваш взгляд, противоречия этого процесса?»

    Нам отвечают: Л. Аннинский, В. Гусев, Е. Ермилова, В. Кожинов, Д. Ковалев, С. Лесневский, А. Михайлов, И. Мотяшов, Е. Осетров, Д. Стариков, А. Тарковский, А. Яшин.

    Д. Стариков

    Передо мной три стихотворения трёх советских поэтов. Посвящены они в общем одной и той же теме, и на вопрос, заданный редколлегией «Дня поэзии», я не нахожу сейчас ответа более разительного, чем эти три стихотворения, соотнесённые друг с другом.

    В первом поэт с начального стиха заявляет свою внешнюю непричастность сельскому укладу жизни и быта. В соответствии с «заданием» всего стихотворения его «лирический герой» неуклюже и отчуждённо называет поначалу избу, в которой заночевал, «деревянным домом»; слово «изба» скажется им лишь потом, лишь когда мы уже узнаем и почувствуем в герое стихотворения пришельца на село.


    Мне, городскому жителю, чудно
    проснуться ночью в деревянном доме
    …………………………………………….
    И, как речам совсем иного мира,
    внимать тревожным шорохам в ночи.

    «Ветер, шарящий в соломе», «жесткое рядно» под рукой, «мерцающий в печи» огонь и самая эта печь, «белеющая сиро», — всё странно, всё непривычно здесь горожанину, и ему скорее пришлось оказаться в этой обстановке, нежели довелось.

    (Мы, между прочим, далеко не все и не всегда чувствуем подобные различия в словах, какими повседневно пользуемся, — это тоже к вопросу о народности…)

    Но что мне удивительней всего —
    вдруг ощутить неясно меж собою
    и этой незнакомою избою
    забытое, щемящее родство.
    Как будто бы какая-то беда
    меня гнетёт — и мнится виновато,
    что я здесь жил и чувствовал когда-то,
    запамятовал только вот — когда…


    Вот и всё стихотворение, где столь же прямо, искренне и цельно, сколь, впрочем, общо, выразилось одно из самых характерных настроений и устремлений сегодняшней нашей поэзии (да и прозы). И, увы, заветный смысл многих и многих сочинений, читаемых нами в последнее время, вполне укладывается в такой вот шестнадцатистрочный монолог. Не пора ли двигаться дальше?..

    Второе стихотворение сложнее и драматичнее. Его «лирическому герою» не чудно и не удивительно в избе. Напротив!

    И правда, правда, всё постыло,
    Куда ни глянь — такая гнусь.
    …………………………………..
    Слепые окна, дверь глухая,
    Косяк с наугленным крестом,
    Седых икон седая стая,
    И грязный стол, и под столом
    Наседка с яйцами в корзине,
    И печь, и тёмный дух…
    …………………………………
    Ведь каждый час и каждый день:
    Лохань, наседка, ругань в горле,
    Худая крыша да плетень…

    Так может сказать конечно же не гость, не постоялец, а хозяин избы, тот, кто в начале стихотворения, после вступительной строфы, прямо говорит нам, что и ныне он здесь «живёт и чувствует» и запамятовать хотел бы, да не может:

    …Себя давно мы разлюбили,
    И каждый ржавый в хате гвоздь,
    Который мы когда-то вбили,
    В нас ныне вызывает злость.

    Но стихотворение это, называющееся «Постылая», не было бы стихотворением, если б свелось к тем строкам, какие я пока привёл. Вот его начало:

    С кровавой болью замечаю:
    Не любим песен полевых.
    Зачем же я родному краю
    Мой новый сочиняю стих?
    Себя давно мы разлюбили…

    И вот его конец:

    …Худая крыша да плетень.
    Но песни, песни полевые,
    От них куда же нам уйти,
    Когда сермяжная Россия
    На каждом радостном пути?

    Поля, ржаные сны и были,
    Лесная темь, ржаная сыть,
    Себя давно мы разлюбили,
    Но вас не можем разлюбить!

    Мысль этого стихотворения, думаю, столь же ясна, как и первого, но насколько же она её перекрывает, насколько богаче и уже потому плодотворнее! Возможно, задумай автор первого стихотворения сюжет, разработанный во втором, он выразил бы эту мысль не хуже,— не о том речь. Из переживаемого героем первого стихотворения «забытого, щемящего родства», из той «как будто бы какой-то беды», которая его «гнетёт», особенно же из «виноватости», с какой ему «мнится», что он «здесь жил и чувствовал когда-то», вряд ли с обязательностью живого может родиться то соединение и противоборство любви и «злости», без которого нет ни истинного движения вперёд, ни подлинного наследования ценностей прошлого.

    …Себя давно мы разлюбили,
    Но вас не можем разлюбить.

    Герой первого стихотворения в своей любви — заодно с героем второго: он открыл для себя право и возможность полюбить их — «песни полевые», «поля, ржаные сны и были, лесную темь, ржаную сыть». Но эта любовь, это чувство родства обращены у него пока лишь в прошлое, обретены в забытом, в прежде незнакомом, не прожитом и не пережитом «каждый час и каждый день», и я не знаю, способен ли он «разлюбить» такого себя, может ли ему опостылеть то, что «постыло» в этой повседневности.

    Третье стихотворение, названное «Изба», к сожалению, даёт на этот вопрос ответ печальный для литературы и для жизни.

    Герой его с первой строфы уверяет нас, что изба, как только она его «впустила ночью поздней», «сразу стала так близка, как та, где по полу я ползал».

    Я лёг под образом в углу,
    как бы в моём углу извечном,
    на шатком щелистом полу,
    мне до шершавинки известном.
    Я здесь был свой, до боли свой…

    Может, и ползал. Но уж наверняка это было давно, почти так же «когда-то», как в такой же избе «жил и чувствовал» герой первого стихотворения, — иначе не было бы здесь исходной темы узнавания и исходного мотива «свойства». Тот запамятовал, когда это было, этот помнит, — существенная разница в ином: тот честен перед самим собой, этот же проскакивает мимо собственных действительных ощущений, отмахивается, отворачивается от них и спешит, спешит чувствовать, подстёгивает свои чувства, невольно впадая в экзальтацию, в чувствительность. Ему мало «вдруг ощутить неясно меж собою и этой незнакомою избою забытое, щемящее родство», ему некогда, ему ничто не «мнится», всё ясно, всё «до шершавинки» известно.

    «Я здесь был свой, до боли свой», — божится он под образом, но эта его «боль» — чувствуете? — совсем не та, какую испытывает герой второго стихотворения, уже хотя бы потому, что беспредметна. Хозяину «избы» многое в ней «постыло». Гость наигрывает любовь ко всему в ней — и с неизбежностью переигрывает:

    Я здесь был свой, до боли свой,
    и, возвышая, очищая,
    здесь пахло рыбою, махрой,
    детьми, котятами и щами.

    Гость (то бишь «до боли свой») укладывается спать, любуется детьми, сгрудившимися на печи, слушает, как «ходики историю влачили», как за перегородкой равномерно хлюпала вода в лохани (хозяйка принялась за стирку). И размышляет: стирка идёт «под всех страстей круговорот, под мировых событий рокот…».


    И не один втирался хлюст
    в доверье к вечности, кривляясь,
    но только это «хлюп да хлюп»
    извечным, в сущности, являлось.

    Вот так. «Возвышение» и «очищение» идёт здесь за чужой счёт; любовь здесь всеобъемлюща, но крайне жестока: ради своего будущего герой отказывает в будущем другим. Они нужны ему лишь такими, какими они себе постыли.

    Теперь не помешает нашим размышлениям и библиографическая справка. Первое стихотворение написано Игорем Волгиным («Новый мир», 1967, № 12), второе — Петром Орешиным (1923), автор третьего — Евгений Евтушенко («Знамя», 1965, № 1).

    Цитируется по: День Поэзии 1968, “Советский писатель”, Москва, 1968, 240 стр.

    Метки: , ,

    Оставить комментарий

    Spam Blocking by WP-SpamShield